Марина Лобанова

 

Со смертью наперегонки

 

«Прошу не искать в романе подлинных фактов и живых лиц»

 

Гой

Море

Бестиарий

Москва

Недоотъезжантка

Красавица и Патриций

Кафедра считает до трех

К истории понятия «комопизтор»

Голод

Paradiesvogel

Отец

Особые

Явления Урана Маргарите

Каштанка

Не горюй!

Краткое наставление не пожелавшим войти в Систему

Похвала джазу

Мраморный нужник

Жан-Поль Солженицын

Помесь-Лошади-с-Хорьком

Беспризорники

Повесть о Салоне группового секса

Записочки

Война миров

Венок сонетов

Сиятельные трупы

Портрет

Самоубийство Психеи

Юродивые

Наша «Память»

Страсти-по-маркизу-Саду

Были-небылицы

Колодец боли

Кобра-в-Желе и Верзила-Лилипутка

Тысяча шпицрутенов для Белой Вороны

Погружение в Аид

«Не дай мне Бог сойти с ума!»

Безвременье

Во сне наяву

Со смертью наперегонки

 

                                                            

 

 

Гой

Весеннее солнце застенчиво пробивалось сквозь грязные стекла троллейбуса-«двойки». Уже давно миновали Кузнецкий, близился Сретенский бульвар, а там, гляди, — рукой подать до кинотеатра «Уран». У дома ждали чудеса: усатый дядька-мороженщик с вкуснейшим пломбиром в благоухаю­щих корицей и ванилью вафельных конусах, всегда приговаривающий: «Ах-ты-цветочек-глазки-­ро­маш­ки-бабочки!» А еще чуть подальше — лоток газировки с вишневым сиропом, живо напомнив­шим о Сухуми, веселых разноцветных водах Логидзе, Каштаке и море, море, море...

— Зайчик, проснись, — голос бабушки спустил с летних облаков на землю. — Простите, вы выходи­те на следующей?

Величественно грозная тетка-наседка в чернобурковом манто повернулась, смерив высокомерным взором изящную фигурку в габардиновом пальто и четырехлетнего «зайчика». Маслянистые глаза недовольно впились в овальное личико. Щелкнул хлыстом вопрос на непонятном языке.

— Я не знаю идиш, пожалуйста, говорите по-русски.

— Но ведь вы — еврейка!

— Ну и что?

— А кто вам эта девочка? Она же русская!

— Это моя внучка.

Процедив сквозь зубы какое-то странное слово, тетка отвернулась.

— Что она сказала?

— Ах, зайчик, тетя просто плохо говорит по-русски.

Помня, что взрослым нельзя надоедать распросами, «зайчик» замолчал. Но в широко раскрытых рас­ко­сых глазах-миндалинах застыло недоумение...

Ночью не спалось. Уже не хотелось ни вод Логидзе, ни пломбира. Что такое «гой»? Слово напом­нило о шепоте и смехе соседей за спиной. Почему мне так больно? Что я им сделала? Почему я всем чужая?

 

Море

Бег семьи начался в прошлом веке. Для прадеда – из Польши, для прабабки – из Германии. Добежав до Полтавы и встретившись там, решили было осмотреться и наконец осесть. Не вышло: погромы на Украине превосходили по свирепости все прежние испытания. Убежище нашлось на Кавказе. Благословенный Сухум – маленький Париж, вавилонское смешение языков: грузины, абхазцы, мингрелы, поляки, украинцы, русские, немцы, евреи, армяне, татары, турки, греки, караимы – всех не перечесть!.. Магнолии, мимозы, пальмы, раскаленный запах специй, приправ, солений, соусов и трав на базаре – о, кинза-кориандр, эстрагон, аджика, ткемали! гранаты, хурма, инжир, иссиня-черный виноград «Изабелла» и благоухающие ранние воздушно-хрустящие, начиненные розовым мрамором «шампанские» яблоки – нигде больше таких не сыскать! Библейски первозданная еда: мамалыга, вино, сулгуни, бастурма... а супы! – чихиртма, хашдама, харчо, буглума, хаши, бозартма... не сравнимые ни с чем мясо, птица, жаркое – хашдама, мужужи, чахохбили, шилаплави, толма, сациви... а какая рыба! – в белом вине, с чесночной и кизиловой подливой, в винном и гранатовом соусе, с кинзой и уксусом, с баклажанами... Смех, распевно-гортанный говор, неспешно тянущееся – словно рахат-лукум – волокно времени.

 

В заколдованном саду детства оно и вовсе застыло. Нефритовая тафта морщинистых лопухов в светящихся бородавках росы – гостеприимный кров от палящего жара... под этой крышей сплетались паутиной жадно впивающие свет лианы печально благоухающих трав; их неудержимую погоню за солнцем тормозили лилово-безумные бурьянные сумерки... Наивному вопросу в глазах-маргаритках отвечали приветливым поклоном церемонные олеандры и загадочно ускользающая улыбка сказочного цветка – Венериных волос... Настои цвета, гроздья ароматов отзывались нежным звоном в упруго закрученном живом лабиринте, плавно взмывающем ввысь и медленно истаивающем в бездонной глубине...

 

Море! от внезапного восторга в прозрении совершенства заходилось сердце...

 

 

Цикад звенящий обморок в безмолвном зное.

Алмазный блеск песка, испепеливший камни.

Лазоревые искры в золотом прибое.

Полынный ветер, разметавший складни-ставни.

Серебряные стрелы-кипарисы — стаей.

Кусты терновника забрызганы слюдою.

В ожогах рваных — пламенеющие сваи.

Соленый парус — закорузлой скорлупою.

Прозрачная купель. Там — кружевная пена,

вскипающая пыль в полуденном просторе.

Певуча гладь и зыбкость — вечных волн измена.

Здесь — скифы. Древность. Сонно колдовское море.

 

 

 

 

Бестиарий

(Из дневника Друга)

Учитель как-то посоветовал мне:

— Вы вечно жалуетесь, что плохо разбираетесь в людях. Ставьте моментальный диагноз: смотрите в глаза и на руки – они так выразительны! Слушайте, как человек смеется! Положитесь на инстинкт, не старайтесь логично рассуждать — следуйте за нитью ассоциаций, цепью метафор... Вся жизнь – развернутая метафора! Я ничего не смыслю в вашей астрологической премудрости, но, быть может, вам помогут знаки Зодиака? А еще попробуйте понять, какое животное вам напоминает человек, — подобные аналогии раскрывают многое в характере! Особенно интересны гибриды — на них исключительно щедра матушка-Расея: от «неясной смеси Ноздрева с Байроном» — Базарова, до мичуринских яблоко-груш. Фантастическая страна порождает химер и кентавров. Начните с вашего Террариума единомышленников — богатейшая коллекция для бестиария!

    

Вождь явно начинал как стервятник: о хищнике напоминала лепка рано облысевшего черепа с тщательно зачесанными назад клочками рыжеватых волос, хрящеватый нос крючком и выпуклые глаза. Но стервятник быстро спился в морскую свинку: обрюзг, расплылся, растекся — нездоровая одутловатость,  мешочки вокруг двойного подбородка и мелкие подрагивания непрерывно трясущихся рук превращали его в дряхлеющего грызуна. Вдобавок ко всему все краски на его лице явно перепутались: красные глазки-бусинки выступали на фоне желтовато-голубых щек.

 

При знакомстве с Предводителем Акул меня поразила рекламная улыбка, в которой зубов было раза в два больше положенного.

 

У Помеси-Лошади-с-Хорьком на мослатое туловище водовоза была посажена узенькая, хищно вытянутая головка в буйной поросли роскошных баков-усиков.

 

Цковская Золотая Рыбка была дамой приятной во всех отношениях; подводила ее лишь аквариумная привычка безмолвно часто раскрывать рот.

 

Повадки и говор Жабо-Крыса смахивали на «Краткий курс истории КПСС»: торопливое пришепетывание в манере Суслова то и дело сбивалось на самодовольное бульканье брежневско-черненковской «малины», а суетливые подергивания конечностей вплетались в ухающую присядку.

 

А вот бегает — почему-то мерещится: не по коридору, а по стенке, — Волосатый Клоп. Сие порождение тифлисско-кутаисских трущоб выползо-объявилось на ниве не то Университета имени Патриса Лумумбы, не то Общества американо-советской дружбы, не то Комитета по защите и поддержке всего Само-Настояще-Прогрессивного. Помелькав то здесь, то там, Волосатый Клоп внезапно исчез. Думали, сгинул навеки... ан-нет: ожил, забегал с визитами к Разварной-Осетрине-с-Душком. Но ее такими не удивишь. К тому же дама с эрудицией. «А вы, собственно, музыкой каких регионов занимаетесь?» Как услышала от универсального гения: «От Гренландии до Китайландии», — руками замахала: «несерьезно!» И снова исчез Волосатый Клоп. И снова ожил, забегал... Видели его потом в разных американских университетах: читал там лекции по собственной инициативе, жил подолгу в тамошних отелях, все высматривая.вынюхивая, чего-то выжидая... Американское начальство вежливо изумлялось в беседах с заезжими обитателями Террариума: мол, на какие-такие шиши? мы его не приглашали, он сам заявился, как же он отели оплачивает? известно, какие деньги у советских туристов... И снова сгинул-провалился Волосатый Клоп. И снова ожил — похоже, надолго: бегает теперь по стенкам Террариума, высматривает что-то, ждет. Народ поговаривает: откроют у нас вскоре кафедру «От Гренландии до Китайландии»... Кто его знает, так или не так. Но мы за него спокойны: живучий! не здесь, так где-нибудь еще объявится.

 

 

 

Москва

Зима хрустела валенками, сосульками и снегом. Лошадиное ржание, привкус моченых яблок, морковки и морошки, раков и пряников сливались в этом треске.

— Ва-ленки, валенки, ва-лен-ки...

— Бу-блики, бубли-ки, бу-бли-ки....

Синий сугроб манил, как пропасть, затягивал.

— Ах, заяц-заяц! —приговаривали Отец и Мать, вытягивая зайца за уши шапки и хлястики шубки из снежной проруби.

Сретенский бульвар. Призрак опьяняющей и гудящей, бубнящей и буянящей старой Москвы. Кривые проулки, сваливающиеся в Трубу — площадью ее не назовешь!

Москва языческая, тароватая, бойкая и щедрая...

«Буддийская» — прочлось позже у любимого поэта (не любил Москву!).

Буддийская ли? — жертвенная, бунтующая. Почему же «буддийская»? — статично-застылый как раз любимый поэтом чопорник-Питер, растворивший в элегантно-призрачных силуэтах голландскую графику, корабельные снасти, сплин и высокомерный снобизм.

Французская? — в собраниях Щукиных и Морозовых.

Итальянская? — каменным узорочьем Кремля.

Жаждущая и жгущая, пылающая — Москва, пожирающий огонь.

Барочная — классицистичен Питер, выведенный — как правила Буало — из лабораторной реторты: выморочный, застуженный и застывший.

Москва — в пожарах и снегах — морозно-жарко жалящая.

... в Питере — одни лишь оттепели.

Немецкая? — остатками слободы, буколическим Замоскворечьем.

Красочная — пятнами платков, пламенем соборов, пятаками, расплескиваемыми убогими и нищими.

А московский говор! — весело-небрежный, акающий, столь отличный от манерно-петербуржского, слишком точного и примерного — корсетно-мертвого, «образцового» — высиженного в модных лавках и канцеляриях питерских!

Старая, древняя, золотая, седая — презрительно-важный задавака, синюшний подросток.

Заманивающая, завораживающая — отстраненная сдержанность Петербурга...

Обманная, зовущая, морочащая, миражная... Ласкающая... Сирена...

Москва!

 

 

 

Недоотъезжантка

«...в СССР у меня вышла только одна пластинка, издано только три партитуры, — читала Маргарита в перестроившемся Музжуре. — Это ненормально. Я не был ни внешним, ни внутренним эмигрантом, никогда не был диссидентом, никогда не отрывал себя от того, что происходит в нашей стране». А я была: Террариум, мгновенно превратившийся в Зону, испуганные коллеги, словно по команде переставшие узнавать в лицо...

 

(Из дневника Друга)

Встреча редколлегии с молодыми (главным образом, сильно за пятьдесят) авторами шла по намеченному плану. Маргарита – по лицу было видно – скучала и злилась на себя: чего пошла? Как вдруг вспорхнула реплика, другая... Что происходит? Перехваченный обмен взглядами обещал некий тщательно подготовленный вариант... Стало ясно: сейчас последует обойма. Взглянул на Маргариту и тотчас понял, что она выкинет очередной фортель. Но услышанное превзошло все ожидания.

– В оглавлении стоит много имен, но почему-то всегда возникает впечатление, что статьи написаны двумя-тремя авторами... Неужели вы всерьез считаете, что Музжур оправдывает свое название? Что касается так называемой советской классики, то дело ограничивается не лучшей частью наследия Прокофьева и Шостаковича. О 20-х годах и говорить не приходится: где Рославец, Мосолов, Лурье, где вся АСМ? Почему нет ни слова о... – здесь Маргарита, прищурившись, со злорадным удовлетворением оглядела аудиторию: все были настолько ошарашены, что никто и думал ее перебивать, – и завершила свою речь длинным списком замалчиваемых или тщательно поливаемых свиным пойлом полузапрещенных композиторов.

Скандал был невероятный. Я подошел к ней потом и, вручая очередную оброненную ею перчатку и целуя в щеку, нежно сказал:

– Душечка, позволь тебя поздравить: такого цирка я в жизни не видал. Да ты сама понимаешь, какую кашу заварила? Я тут наведался в буфет перед началом – там только и разговоров: мол, Главный созвал все это сборище, потому что на нем будет произнесена обойма из семи имен – ее уже прозвали «Великолепной Семеркой». Подготовка к съезду! Что за имена, ежу понятно. И тут вылезаешь ты и с невинным видом требуешь немедленной публикации творческих портретов этих композиторов. Нет, право, забубенная твоя головушка!

 

И пошло-поехало. Оправившись от неожиданности, Главный и его замши забегали по коридорам Союза Комопизторов, вопя: «Она левее всех экстремистов!» Имя Маргариты склонялось на трех заседаниях секретариата с припевом: «не допустим–не позволим–не простим».

 

В Террариуме перетрусивший Стервятник-Морской-Свин и слышать не желал об этом деле. И тут... грянуло Внутреннее Постановление Минкульта: очередная порция отъездов-невозвращений вызвала чей-то окрик сверху. Были приняты надлежащие меры – составлен текст, ханжески озаглавленный: «О состоянии морально-политической и воспитательной работы в Террариуме Единомышленников» (писать об отъезжантах-невозвращенцах? ни-ни! забудьте сами эти слова!). Убогая его суть, утопленная в получасовой жвачке, сводилась к следующему: что касается профессионального обучения, то возражений у нас нет, а вот морально-воспитательно-политическая работа – здесь читавшее его на заседаниях всех факультетов и кафедр руководство делало многозначительное интонационное отточие... И вот, когда уже навязшее в зубах Постановление декламировалось на общем собрании преподавателей, кто-то из добровольных помощников Органов возьми да и спроси: – А поконкретнее нельзя? А то голословно получается! Хотелось бы знать, о ком речь. – И читавший Постановление Главный Стукач Террариума Единомышленников, щелкнув зубами и сладострастно облизнувшись на запах уже готовой пролиться свежей крови, произнес вожделенную обойму, тут же старательно записанную представителями райкома и ГБ... среди отъезжантов-невозвращенцев была названа и Маргарита.

 

А потом... носился по Террариуму Форкорн и, выпучив глаза, голосил: «Как она посмела! Она нас всех опозорила!» Встряхивая потной холкой, суетилась Помесь-Лошади-с-Хорьком: «Гнать! Закрыть дипломный класс!» Подкатился к Маргарите Завсоскаф и доверительно сообщил, по обычаю пытаясь прижаться и баюкая руку собеседницы: «Мы увеличим вам нагрузку». Маргарита было возмутилась: «Я и так загружена на две с половиной ставки, за которые мне платят двадцать рублей в месяц!» Тон Завсоскафа стал ледяным: «Не забывайтесь! Скажите спасибо, что вас вообще здесь держат... при вашей-то родне...» Много еще чего говорилось, чаще всего: «не славяне», «скрытые евреи», «полтинники», «сионисты»... Да, поставила Маргарита коллег в неловкое положение, ничего не скажешь! это надо же: угодить в Постановление об отъезжантах-невозвращенцах, а физически остаться здесь!  Да тут еще такая пикантная деталь: Маргаритина мать всю жизнь проработала в каком-то «ящике» на космос – младенцу ясно, что их никто никогда никуда не выпустит... Как тут пришлось изворачиваться! Перебрав все варианты: не здороваться – не отвечать – не замечать, остановились на самом простом: говорить о ней, в том числе в ее присутствии, только в третьем лице и прошедшем времени.

 

 

Примерно тогда же, помнится, было запрещено за антисоветские настроения, клевету на Органы и апологетику эмиграции сочинение некоего автора (кстати, зоологического антисемита). Вельможный гнев вызвали лермонтовские строчки в финале:

 

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ!

 

Да, дошлые у нас люди, сообразительные! Знаете, как на Радио отреагировали на все эти отъезды-невозвращения и призывы Антисионистского комитета осудить и заклеймить? Транслируется, к примеру, цикл Мусоргского «Картинки с выставки», там есть сценка «Два еврея: богатый и бедный». Как быть? Очень просто: назовем ее покороче: «Богатый и бедный».

 

(Уж до чего мы все к находчивости радиокомитетчиков привыкли, а руками развели, когда антиалкогольная кампания началась: они не только трио перестали передавать, но и само число «три» из своего словаря вычеркнули — как же, агитация «на троих»!)

 

Став недоотъезжанткой, быстро усвоила Маргарита, у кого в Террариуме власть. Анекдот о людоедах помните?

 

Кораблекрушение. Все погибли, кроме троих: американца, француза и русского. Остров оказался людоедским. Пленников связали, приволокли к вождю. Лениво ковыряя в зубах, он произнес:

– Ох, сыт я: третье кораблекрушение за неделю... Вот что: угадаете, чего у меня нет, – отпущу, не угадаете – придется съесть: порядок такой, не обессудьте.

– У вас, – важно изрек американец, – нет самого большого в мире слитка золота.

– Хм... – вождь щелкнул пальцами, – отдуваясь, телохранители втащили золотые плиты. Американец побледнел, хлопнулся в обморок. Его унесли и съели.

– У вас, – вежливо заметил француз, – нет самой красивой женщины мира.

– Хм... – вождь махнул рукой, – из-за пальм выплыли такие красотки, что француз покачнулся и упал. Его унесли и съели.

– Так, – крякнул наш Ваня. – А партийная организация у вас есть?

– Что-что-что? – встрепенулся вождь.

– Так-так, а профсоюзная?

– А что это такое?

– Ну хоть комитет комсомола?

– ???

– Граждане дорогие, да где же вы научились-то людей жрать?

 

 

 

Красавица и Патриций

Энергично подперев упрямую головку с задорными локонами, со страниц семейного альбома приветливо глядела совсем еще молодая профессор Петербургской консерватории.

 

Моему милому сорванцу Эсси с пожеланием оставаться такой всегда –

Ирина Михельсон-Миклашевская 

 

А вот и она сама: прелестная девочка из далекой провинции, – стипендия Глазунова открыла ей двери столицы, – прозванная «Грацией», позирует академику Гинцбургу (позже «Портрет м-ль Эсси» войдет в собрание Академии художеств). «Венера Ботичелли» – такой она виделась скульптору, – воплощение чистоты и загадочной женственности, воздушной легкости и тайной силы. Ускользающая улыбка, мягкий поворот головы... а в памяти всплывает дерзкий композиционный парадокс «La nascita di Venere», сталкивающий христианскую бесплотность с буйной языческой чувственностью, – богиня любви в позе Иоанна Крестителя.

Воистину, у ликов и имен своя судьба! Выбирая имя внучке «Венеры Ботичелли», родители, того не ведая, остановились на святой, вплетающей жемчужно-морскую символику в мученический венец.

 

А рядом благосклонно и чуть насмешливо взирает на внучку Патриций.

– Голубая кровь! – одобрительно приговаривала властная прабабка. – Эсси повезло!

Этого потомка Карамзина и его молоденькую жену постоянно принимали за отца и дочь. Сходились они в южной жизнерадостной щедрости, нелюбви к чинам и мундирам, пренебрежении к условностям света и безрассудстве.

 

Отпраздновав с друзьями рождение дочери, Патриций осторожно переступил порог спальни. Забывшаяся в чутком полусне его жена тотчас открыла глаза.

–  Спи, я сейчас приду.

–  Хорошо было?

–  За-ме-ча-тель-но! Я так счастлив! –  от избытка чувств Патриций запел вполголоса „Rachel, quand du Seigneur“. –  Какое чудесное имя!

–  Постой-постой, ты о чем?

–  Ну как же: я записал девочку Рахилью.

Привыкшая к дурачествам, розыгрышам, озорным выходкам мужа, Красавица тут не выдержала.

– Какая Рахиль? Милый, ну это уж чересчур!

– Ты ничего не понимаешь, – и он вновь запел любимую арию: „Rachel, quand du Seigneur“.

 

Занесенное взбалмошным Патрицием в регистрационные книги библейское имя попросту забылось: в семейном кругу дочь звали Светланой. Да и Красавицу уже давно никто дома не величал Эсфирью, – имя покровительницы Грузии звучало куда уютнее и проще. А вскоре стало не до имен: предстоял переезд в Москву: оставаться в Сухуме после волнений, разметавших по свету друзей и знакомых, становилось все сложней и опасней.

 

 

 

Кафедра считает до трех

Сидя на заседаниях кафедры, Маргарита все чаще вспоминала любимые Учителем слова Достоевского: «идея, попавшая на улицу»...

Школа Кащея высидела гениальный гибрид бессмертной диалектики и не менее бессмертной схоластики: выступая с докладами и сообщениями, сдавая экзамены и зачеты, студенты, аспиранты и преподаватели торжественно декламировали: «физика-логика-этика», «страсть-гнев-разум», «эпос-лирика-драма».

С этим научным завоеванием успешно конкурировало другое, не менее научное достижение.

– Если мы попытаемся найти эквиваленты оппозиции «язык-речь», – чревовещал аспирант Амбивалентного Котика, – то можно предположить, что одни ряды музыкальных понятий будут соответствовать «языку», а другие – «речи». А поскольку наше предположение было априорно верным, мы можем с уверенностью заключить: феномен музыкального в принципе релевантен оппозиции  «язык-речь».

Аспиранта сменил сам автор Глобально-Передовой-Концепции: после рубленых логических посылок адепта поток его очень мутного сознания особенно интимно и проникновенно обволакивал мозги провинциальных музыкоедш, и без того задурманенные выхлопами Само-Прогрессивного Музыкоедения.

– Ах, душка! – шептали они.

– Чет-нечет, правое-левое, верх-низ, симультанное-сукцессивное, – вздымая глаза к потолку и плавно разводя руками, Амбивалентный Котик с хорошо поставленным придыханием выпевал магические формулы, – синтагма-парадигма...

Маргарита было задремала. Уже начали сниться ей чудо-лекари, открывшие панацею... один орал в камеру: «бегать–бегать–бегать», другой: «ходить–ходить–ходить», третий: «голодать–голодать–­голодать»... как вдруг сокрушительная фраза в конце доклада подействовала на нее как допинг.

– Вот конь, а вот я, и пошел-ка я по своим делам!

– Я что-то не поняла, – подумала Маргарита. – Наверное, примерещилось.

Позже в Курилке она поделилась сомнениями: не галлюцинации ли у нее? -- c Другом. Тот, вежливо выслушав, сказал:

– Успокойся, с тобой все в порядке. Ты тут болела, вот и прозевала автореферат докторской Амбивалентного Котика и его защиту.

 

Тут Другу почему-то вспомнился недавно увиденный гэг – парный отчет секретарей Союза Комопизто­ров: оба мертвецки пьяные, но один клюквенно-багровый, а другой – бледный до синевы, они синхронно раскачивались в разные стороны перед затаившим дыхание залом... А затем предстал в его воображении Любимчик Фортуны, знаменитый песенник, как-то летом потрясший своим дамским окружением Дом Хворчества Комопизторов: справа его сопровождала ослепительная перекисная блондинка в красном сарафане, красных босоножках, браслетах и клипсах, а слева – не менее ослепительная брюнетка в точно таких же, но голубых аксессуарах (дознаться, кто из них – жена, а кто – подруга, любопытным так и не удалось)... И еще одна картинка: две чайки, зеркально-симметрично съезжающиеся к Террариуму, – восседающее в них Начальство конкурирующих Минкультов везет своих претендентов на трон вождя... С небольшим временным разрывом в заезде победил тогда еще нервно-подтянутый Стервятник, именно с этого момента начавший спиваться в Морскую Свинку... И наконец – вот уж совсем некстати! – привиделся Другу вечный цикл советской истории «медленно-быстро»: жестикулирующий Живчик-Картавчик – Заторможенный Усатый-Конопатый – барабанящий, словно цирковой заяц, ботинком по трибуне Колобок – Слюнявый Маразматик со своими «сиськами-масиськами» и сменившие его прилизанно-суетливый и плывущий яко во облацех... Как в кино!

 

Стряхнув наваждение, произнес поучительно:

– Не оценила ты концептуального зерна этой Глобалки-Тоталки-Нерасчлененки!

 

А студенты, наслушавшись про «правое-левое», сочинили тем временем частушку:

 

Посмотрю я вправо,

посмотрю я влево:

вот передо мною

Мировое древо.

Посмотрю я вверх, ,

посмотрю я вниз:

ангел в поднебесье,

а под ним – стриптиз.                      

 

 

 

 

К истории понятия "комопизтор"

(Из дневника Друга)

Жаль до слез: не я, не я ввел в обиход этот звучный термин – символ величественных свершений Само-Передовой Культуры, – лукаво усмехнувшись, судьба-шалунья, небрежно встряхнула и выбросила кости.

«Опечатка века» появилась в программной статье Музжура «Шекспир советской музыки», посвященной Корифею. Был у этой публикации тонкий подтекст: незадолго до того опубликовали разные издательства Там-и-Сям некие Мемуары. Клеветнические, разумеется. Само собой, Музжуру следовало верно отреагировать на эту враждебную вылазку – не прямо, не грубо, а как в салонной игре: «да» и «нет» не говорить, «черное» и «белое» не называть. Сами понимаете: сошлешься на источник – «нежелательная реклама», да и на Корифея невольно тень бросишь. И вообще: негоже поклеп возводить, тем более что добрая половина мемуарных эпизодов и без того давно стала фольклором. Не дай Бог, найдутся еще Всякие-Там-Разные, подтвердят: сами, мол, от Корифея слышали! Да и как-никак реабилитация Усатого-Конопатого не за горами. Автор статьи, впрочем, с ответственным заданием справился блестяще: не вдаваясь в ненужные дискуссии, пошел он непроторенной тропой подлинных открытий. И обнаружилось, что

 

Корифей «в настоящем не оспаривает оценок, дававшихся его музыке в прошлом, -- он ищет им обоснования. Корифей говорит о правильности – во многом – известного постановления об опере «Великая дружба».  Не конкретные оценки имеются в виду – имеются в виду требования демократизма и народности в музыке.

...для Шекспира советской музыки «качество» окрашено идейно – «качество» есть убедительность мысли и доступность, «качество» есть способность музыки обращаться ко многим и глубоко проникать в общественное сознание.

...не бывает у Корифея и никакой мистики, никакого иррационализма в слове о музыке: если он пишет о мотивах творчества, то пишет понятно – и мотивы эти понятны, ибо диктуются жизненной реальностью.

...музыка Корифея вся задана мировоззренчески, она бесстрашно оперирует узнаваемым, знакомым, семантически отстоявшимся, цель ее – общезначимое, а не личное, «исключительное». Недаром мир воспринимает Корифея как явление прежде всего русское, советское в своей широкой предназначенности. Для разного рода «ультра» именно это в Корифее неприемлемо. Для нас именно это – вернейший признак величия».

 

Венчало статью патетическое conclusio – здесь-то и вмешалась в игру судьба, подтолкнувшая под руку зазевавшегося наборщика:

 

«Едины у Корифея слово и музыка. Единые, несут они всем, кто внимает им, высочайший этос, гражданственность советского художника. Единые, внушают они к Корифею «острое чувство теплоты и восхищения, как, чуть неуклюже, назвал это американский журналист, взявший у комопизтора последнее зарубежное интервью. По-русски это называется любовью».

 

 

Голод

«В последнее время, – начиналось письмо Патриция советскому правительству, –  все чаще пишут о «врагах народа». За тридцать с лишним лет моей врачебной практики на Кавказе и в России мне пришлось столкнуться с болезнями, страданиями, нищетой. Но никакое из этих несчастий нельзя сравнить с тем, что происходит сейчас. Разорение крестьян и уничтожение их хозяйств неизбежно приведет к повальному голоду и мору, а в конечном счете – к гибели всей страны. Если враги народа действительно существуют, то искать их надо среди тех, кто организовал коллективизацию».

 

Слухи о голоде растекались ручейками по стране, повторялись шепотом в карточных очередях за хлебом, в кругу близких и друзей. Впрочем, были и не только слухи. Мобилизованные тысячами, поставленные в караулы, солдаты и офицеры охраняли склады и вагоны на железнодорожных станциях с погруженным и уже гниющим реквизированным зерном. Прикладами отгоняли тени-скелеты, неведомо каким чудом доползшие до последней надежды. Кто падал и не мог подняться, того добивали на месте. Вернувшись в Москву после одного из таких сборов, кузен Тропининой, молоденький офицер, аккуратно выбрился, написал крупным детским почерком письмо родным и застрелился. О письме родные узнали от допрашивавших их особистов...

 

Опустошавший центральную Россию голод вскоре принял чудовищные формы в южных, самых плодородных ее землях и на Украине. Многие десятилетия спустя Л. Капелюшный опубликовал в перестроечной России свидетельства жертв и очевидцев:

 

«Начали умирать маленькие дети, потом пожилые и больные. Вымирали семьями, родами. Люди пухли с голода, теряли ум и рассудок. В нашей семье за неделю умерло четверо детей. Умерла также старенькая бабушка. Умирая, она сильно просила кусочек хлебушка или картошечку, но дать было нечего. Умерших хоронили без одежды, без домовины, в общих могилах...»

«Однажды к нам во двор пришел мальчишка лет девяти-десяти. Он был страшно худой, изможденный, со страшной синей полосой на шее. Бабушка дала ему поесть и начала расспрашивать. Оказалось, зовут его Митькой, в семье четверо детей, отец и маленькая сестричка умерли от голода, а старший брат начал гнать его от хаты. А потом вместе с матерью хотели его повесить, чтобы не канючил есть. Но веревка оборвалась. Митька убежал и теперь боялся идти домой...»

«Как теперь вижу: каждый день ездил по дворам специальный человек с лошадьми, подбирал мертвых. Войдет, бывало, в хату: есть неживые, есть живые, еще дышат, но уже не жильцы. Так он, как тот палач, и живых вез к яме... А еще помню: умерла женщина, оставила малых деток, грудных еще. Лазят они по матери и сосут неживую грудь...»    

 

Если кто в хлебных очередях и знал подробности, то, разумеется, не делился ими со случайными собеседниками. Но было и то, о чем не догадывался никто и чему, при всей его нелюбви к властям, не поверил бы Патриций: казнь египетская была сознательно наслана на крестьянство Кремлевскими Людоедами. Голодно-смертную статистику на Украине вело на понятном лишь немногим Верховным Паханам жаргоне ОГПУ: «За пятидневку заготовлено ...голов скота. Болеет ящуром ...голов». «Головами скота» обозначались умершие, шифровкой «болеет ящуром» – случаи людоедства. Секретный учет велся лишь до середины апреля 1933 года. Причины отказа от статистики были просты: лишь за четыре с половиной месяца было официально зарегистрировано 2420100 погибших и 2500 случаев людоедства.  

 

О голоде, унесшем на Украине в 32-33-м от семи до десяти миллионов жизней, Патриций уже не узнал: за ним пришли весной 1931 – сразу же после его письма правительству. Продержав Патриция во внутренней тюрьме Лубянки всего несколько месяцев, карательный конвейер изверг его на свободу: вмешался кто-то из влиятельных медиков, бывших однокашников – Патриция вытребовали в Среднюю Азию, где вспыхнула очередная эпидемия. Мелькнув в коммунальном клоповнике, Патриций исчез. Некоторое время с ним соединяла тоненькая ниточка писем. Потом прервалась и она. Власти на запросы семьи не отвечали. Наконец, пришло официальное известие: «погиб от руки басмачей», означавшее в переводе на нормальный язык: ликвидирован Органами. Кто же поверит наглой брехне? Врач, изъездивший до революции весь Кавказ, побывавший в горных аулах, куда до него не ступала нога русского, лечивший враждовавшие кланы, – «жертва религиозного фанатизма»? Возможно, и были среди такжиков и туркменов, к которым напоследок забросила его судьба, фанатики, но не идиоты же! Кто же станет пытать и резать врачей, спасающих родных и близких? Всем было ясно: типичная акция ОГПУ, убившего двух зайцев -- сопротивляющихся строю мусульман и бежавших подальше от центра опальных интеллигентов.

 

В году втором Лучше-Веселого-Летоисчисления дочь Патриция получала паспорт. Скривившись при виде метрики, паспортист, не колеблясь, вывел: «Рахиль» и в «пятом пункте»: «еврейка». О протесте не могло быть и речи: имя Патриция следовало по возможности обходить.

 

 

 

Paradiesvogel

(Из дневника Друга)

«Моя мама – не моя мама, моя бабушка – не моя бабушка», – я давно привык к этой невеселой шуточке Маргариты. Путаница имен – в нормальное время и в нормальной стране ее назвали бы игрой – преследовала семью. Не говоря о том, что Красавица в одних документах числилась Ниной, а в других Эсфирью, – проблемой становилось получить почтовый перевод или посылку, – экстравагантная выходка Патриция дорого обошлась его дочери. Диплом с отличием Светлана-Рахиль получала в разгар охоты на «жидов-космополитов». Отдел кадров выдать корочки отказался: «По нашим документам вы – Светлана, а в паспорте стоит «Рахиль». Нет диплома – нет распределения на работу, нет работы – теряешь прописку, а дальше и свободу за «тунеядство». На счастье Светланы-Рахили училась она не в Террариуме, а на инженера-электронщика, а стало быть, была окружена не такими подонками, как наши музыкоеды и комопизторы. Все ее преподаватели и однокурсники дружно поручились перед родным Министерством Внутренних Дел: знаем как Светлану, училась, диплом защитила. Иначе точно: выслали бы ее куда-нибудь в Зону.

Пытаясь утешить Маргариту, я промямлил что-то банальное: мол, разные имена – это так романтично.

– Ты не понимаешь, – возразила она. – Мне тут пришлось метрику восстанавливать: Мой Бывший не только книги, пластинки и ноты вывез и мой рояль продал, но и почти все мои документы утащил! А знаешь, что это такое, у нас бумагу восстановить? – Ее передернуло. – Но хуже всего было с метрикой. Загсовая стерва поглядела в книгу: «А какое право вы имели на русский паспорт? У вас мать еврейка!» Уже обученная чиновным хамством, я потребовала вызвать начальника. На мое счастье оказался на месте, приказал выдать мне копию. Иначе пришлось бы снова и снова туда ходить, выпрашивать... Ты не понимаешь, – повторила она уныло, -- легко говорить о поисках евреями идентичности. Знаешь, что мне пришлось выслушать? «Хороша еврейка: вышла замуж за гоя!» – это о бабке. Или: «Ассимилированные евреи – не евреи!». Я всем этим сыта по горло!

– Да, –  ввернул я – мне тут Маша жаловалась... кто-то предупредил ее по-дружески: «Вздумаете эмигрировать, не говорите в аэропорту Тель-Авива, что православная: тут же завернут назад. Все выкресты – Иуды».

– Вот-вот... Знаешь, – добавила она после неловкой паузы, – по-моему, я скоро не смогу слышать ни слова «еврей», ни слова «русский».

После всего сказанного я не решился предупредить Маргариту: изъятая метрика уже была предъявлена Ее Бывшим в ректорате вместе с пространным экспертным заключением о идеологической несостоятельности недоотъезжантки, разрушившей советскую семью, и ее сомнительных взглядах и убеждениях. Этот визит бурно обсуждался коллегами – лишь Маргарита по обыкновению витала в облаках, ничего не подозревая... Внезапно я вспомнил слова Учителя: «Вы выбрали маргинальное существование, ищите аутсайдеров, изгоев, чудаков, Белых Ворон – таких же, как вы!»

 

У самой Маргариты путались фамилии – отец наотрез отказался регистрировать ее под своей: «Меня в школе только и дразнили, что «дроздом»! Не хочу, чтобы и дочка мучилась!» Заинтересовавшись кабалистикой, Маргарита никак не могла понять, какое же у нее имя. Вопрос поставил даже экспертов в тупик. «А ваш отец не был евреем?» – спросила одна мудрая дама, что-то быстро просчитав в уме. – «Вы знаете, он поступил, как настоящий еврей: защитил своего ребенка». Отец никакого отношения к евреям не имел, но сильно уважал их за ученость и даже ходил о чем-то советоваться в синагогу...

 

О Маргарите обычно говорили: «чудная какая-то», «не от мира сего», «витает вечно в облаках», «грезит наяву»...

– Смотри, что получается, – показала она как-то, – в моем гороскопе нет земли. Прямо-таки Paradiesvogel, саламандра, – и нервно рассмеялась.

–  Не совсем так, леди! –  возразил я. – В поздне-средневековой и алхимической символике саламандра обозначает огонь. Прекрасное олицетворение изменчивости и постоянства, возрождения и творчества:

 

Candide et syncere.

Ambulat en medios Salamandra illaesa ignes,

Nempe illaesa manet semper et integritas.

 

Подумав про себя: «Бедная ты моя Кандида!» – вслух посоветовал: «Очки не забудь!»

 

Больше всего учитель любил Паскаля: считал его сильнее всех экзистенциалистов вместе взятых. Он часто повторял:

 

«Я не знаю, кто пустил меня в мир, что такое мир, кто я сам. Я пребываю в ужасном, полном неведении. Я не знаю, что такое мое тело, мое сознание, моя душа и та часть моего я, которая обдумывает то, что я говорю, которая размышляет обо всем и о себе самой, но осознает себя не больше, чем все остальное. Я вижу страшные бездны мироздания, окружающие меня, и я ощущаю себя прикованным к одному из уголков этого огромного пространства, не ведая, почему я помещен именно в это, а не в другое место, почему для того мига, который мне дано прожить, отведена именно эта, а не другая точка целой вечности, которая существовала до меня и которая пребудет в неизменности, когда меня не станет. Я не вижу кругом ничего, кроме бесконечностей, окружающих меня, словно атом и тень, длящуюся лишь миг, исчезающую без возврата. Как я не знаю, откуда я пришел, так и не знаю, куда уйду... Таково мое состояние, исполненное бессилия и неопределенности».

 

«Новой исторической общности – советскому народу» воистину удалось поставить еврейский вопрос с ног на голову. Мне довелось быть свидетелем одного поучительного монолога: «Вот, – наставлял владелец подмосковного имения своих жильцов, – смотрю я на вас: люди вы вроде бы неплохие, хоть и евреи. Чего же вы русского человека распяли?»

 

Другая история приключилась с моими приятелями: гуляли они как-то в воскресный день по загородному поселку – тихо-мирно, с младенцем в коляске, как возьми да и раздайся крик: «Бей жидов!» – и полетели в них камни... Выйдя за черту обстрела, приятель погрозил обидчикам кулаком с возгласом: «Жиды!» – Те застыли в немой сцене.

 

 

 

Отец

Когда на замурованных асфальтом московских клетках-двориках начинала робко пробиваться первая чахлая трава, «зацветали» и дети: синяки под глазами, ногти с синеватыми лунками, синие пятна подживших фурункулов, отливающие синевой раздутые кровоточащие десны – на официальном языке цынга стыдливо именовалась «авитаминозом»: указание не завышать статистику низкого уровня жизни. Но, глядишь, потихоньку-полегоньку розовели щеки, оживали глаза...

С детства Маргарите затвердилось:

– Картавик, – так окрестил Ленина отец.

– Конопатый, – это о Сталине.

– Тебя посадят, – с ужасом приговаривали родные.

Но Отца не посадили, хотя он откалывал номера и похлеще. В коммуналке – анфиладе комнат, выходящих всеми окнами на Сретенку, вздумало как-то домоуправление установить громкоговоритель, прибив его точно над окнами Маргаритиной семьи. Отец залез на крышу и разломал все это сооружение.

– Вредитель! – надрывались дворники.

– Я вам покажу вредителя! – Отец грозил кулаком.

То ли потому, что был он лицом незначительным, то ли оттого, что Конопатый вскоре сдох, то ли из-за силы и взрывного темперамента, то ли поскольку с семьи взять было нечего, – так или иначе, но Отца не тронули. Грозить-грозили, но не тронули.

– Я с советской властью в азартные игры не играю, – тоже запомнилось от Отца.

 

О своем детстве Отец никогда не рассказывал. Все, что Маргарите удалось выпытать у тетки: жили в Саратове, весьма и весьма неплохо, чем-то владели («свечным заводиком», – шутила Маргарита). Тетка каждый раз вздрагивала при прямом вопросе и от ответа уходила. В глазах этой младшенькой в семье навсегда застыл испуг: зачисленные в «лишенцы», родные были разорены дотла – имущество конфисковано, отец спился с горя и вскоре умер, тихая мать, надорвавшись на поденщине, безмолвно угасла. Осталось их четверо. «Приютила нас тетка, но она сама жила в такой нищете и тесноте, что нас и положить было некуда. Коля – тот спал у порога, как собачонка: бросят ему тулупчик, он завернется в него и так и прикорнет до рассвета... а там все встают – не разнежишься».

 

«Лишенцам» была закрыта дорога к образованию. Школу Отец заканчивал уже после войны – на нее голодный мальчик сбежал в шестнадцать лет, прибавив себе годы, – впрочем, в самом начале войны никто с бумагами не разбирался, а добровольцев брали и вовсе не глядя. Ленинградский и Волховский фронты, морская пехота, спирт перед атаками – смертники. Контузия, ранения... С детства – непрерывный мучительный голод, не оставлявший и на фронте, – все, что разрешалось, посылал из пайка сестрам.

 

Дюны, песок – вполне обычное семейное летнее фото, но на нем Отец дремлет полулежа. Странная потянулась полоса: Отец повсюду засыпал – сидит-сидит, говорит, отвечает на вопросы и вдруг, глядишь, спит! Знакомых это забавляло, они смеялись. Одну лишь  Маргариту охватывал ужас – от подступающей к горлу тоски хотелось выть... С тех пор у нее экзема, дипломатично именуемая советскими врачами «нейродермит».

 

Дальше – все хуже и хуже: Отец стал терять равновесие, ориентацию, пропало боковое зрение. Надутая врачиха-полковничиха, проводившая экспертизу, не раздумывая, вывела безграмотными каракулями: «Больной мнителен, симулирует головные боли». Разговорившись в очереди, мать поняла: надо идти в институт Бурденко. — Это вам, небось, Кикифорова диагноз ставила? Как же, знаем! Она уже многих на тот свет спровадила. Передайте этой.. – энергичный хирург прибавил нецензурное словцо, – еще месяц, и больной неоперабелен. Опухоль головного мозга.

 

Оперировал замечательный врач-азербайджанец, которому Цковская мафия – Полы-паркетные-­врачи-­анкетные – в третий раз зарубила докторскую. Спасти он Отца спас – прямо с того света вытащил. Но когда Отец, вернувшись домой, рассказывал о том, что помнил после реанимации, на Маргариту вновь накатывала эта дикая тоска: непонятно отчего – радоваться бы надо! Спасение обернулось пятнадцатилетней пыткой: семь трепанаций черепа – мелкие «штопки» не в счет, – непрерывные боли, приступы, больницы... Каторга для Матери. Поначалу – беспросветная нужда: советская власть не желала устанавливать инвалидность – ни военную, ни трудовую. Бесчисленные военно-плати­но­вые блондинки из райсоветов отфутболивали бумаги на экспертизу в здравотделы, где их отка­зы­ва­лись принимать жирные мымры -- расфуфыренно-раскрашенно-наманикюрен­ные майорши-пол­ков­ни­чи­хи. Промотавшись два года по бесконечным лабиринтам власти, вконец измученная внеурочной службой и отчаянием мужа, до болезни обеспечивавшего семью двойным-тройным заработком, а сейчас оставшегося даже без пенсии, Мать добилась-таки какой-то важной экспертизы. Пенсию – пусть крошечную, но установили, милостиво разрешив инвалиду подрабатывать на дому грошовой работой, которую ему помогала делать вся семья, а если контролер не отметал «брак» – праздник, именины сердца! Болтали, что надо кому-то там дать в лапу: тогда, мол, не будут отпихивать в сторону, но семья этого просто не умела. Полагалась по закону какая-то помощь, но поди, добейся ее! Бумага, как известно, все стерпит.

 

А еще преследовали Маргариту с тех пор кошмары наяву: смех одноклассников, детей военных: ходит в одной и той же школьной форме, отец какой-то там инвалид. Сытенькие, наглые: «за деньги все можно купить» – и впрямь покупавшие все: от фирменных шмоток с клевыми этикетками до мест в вузе.

 

 

Переступив порог Террариума, Маргарита застыла, переминаясь с ноги на ногу перед афишами Малого зала и тщетно пытаясь прочесть какие-то объявления. Явственно послышался стон? зов? хрип? всхлип? – Политическая учеба преподавателей. Явка обязательна. – Двумя этажами выше уже регистрируют в журналах прибывших, отмечают прогульщиков. «Что-то случилось. Я должна в больницу». Из оцепенения вывел голос Полтораковой: – Вы опаздываете: уже заканчивается регистрация. – Я не пойду, я должна ехать в больницу. У меня умирает отец, – услышала Маргарита чей-то чужой голос. – Вы пропускаете политучебу. – У меня умирает отец. – В голове мелькнуло: что ты несешь! Вчера было улучшение, да и утром – «без изменений». Остановись, накличешь беду!

Не слушая возражений, Маргарита словно во сне побрела к выходу. По пути позвонила домой.

– Что ты психуешь? Ты же знаешь, ему лучше. Мать поехала в больницу... Нет, еще не звонила... Не выдумывай, пожалуйста!

Больница, истертые каменные ступеньки, третий этаж, ноги несут по коридору налево («куда ты? тебе направо!»)... Но какая-то сила тащит в противоположную сторону. Незнакомая палата, заплаканная Мать. – Откуда ты узнала? как нашла? его только что перевели сюда. – Я не знаю... меня сюда затянуло. –  Серое лицо, восковые крылья носа, странный хрип? всхлип? стон? зов? Отходит...

 

 

 

Особые

(Из дневника Друга)

В добрые старые времена были почетные граждане, почетные доктора...

Сейчас иначе: «особые», «заслуженные», «свои», «патриоты советской родины»... И другие – «чужие», «инакомыслящие», отъезжанты-эмигранты-невозвращенцы-от­ще­пен­цы-­вра­ги.

 

Случайно между лекциями услышал разговор в Курилке.

– Это просто-таки невозможно стало жить, – чревовещала Внучка-Жучка-Старой-Пролетар­ской-Гвар­дии, она же -- Мордо-Мопса, в кругу ненавидящих, но молчащих из боязни сокурсников, – всякая рвань лезет в Террариум! Наши деды строили социализм, выкорчевывали буржуазную нечисть, воевали за пролетарскую музыку. Они заслужили, чтобы их внуков здесь ждало готовое место.

– Это дворян записывали в гвардию: они с колыбели продвигались по службе.

– Мы дворян перебили в революцию и гражданскую войну, – оскалилась Внучка-Жучка. – Вы меня не сбивайте. Это что же получается? Всякие-Там-Разные пытаются занять места заслуженных людей! Эта рвань даже одеться прилично не может.

– Бедные, наверное, – возразил кто-то робко.

– В нашей стране нет богатых и бедных, – протявкала Внучка-Жучка. – Нет дубленки – не лезь в вуз!

 

Ничего не скажешь, эта действительно из «особых»! Дипломные экзамены в школе сдала с третьего подхода. Поступала в Террариум как пианистка –  провалилась с треском: несмотря на запугивание Внучко-Жучкиной родни и угрозы партийно-гбшного начальства экзаменаторы ничего, кроме двойки, поставить не смогли. – «Рука не повернулась, – шептались в кулуарах. – Играет, как свинья. Как это ее класса из третьего не отчислили? Полная профнепригодность!»

Наивные люди: да как же не принять в Террариум такой кадр! Завкафедрой собственноручно, безо всяких экзаменов, работ и дипломов – мы люди не мелочные! – зачислил Внучку-Жучку в свой класс. Долг платежом красен -- всей своей карьерой Бабке-Дедке обязан: с их рекомендациями в партию приняли, по службе продвигали. Бабка за него поручилась, когда он на пост главы Дезинформитета претендовал: хоть чином и не вышел – надо было минимум до полковника ГБ дослужиться, однако назначили, в самом-рассамом 1949 году – в знак уважения к несгибаемой строительнице «пролетарской музыки»... Да что вы там о каких-то экзаменах! Та же Бабка в свое время так и не сумела защитить диплом в Московской консерватории, а по службе продвигалась без задержек: звания, гонорары, награды, заказы, поездки за рубеж, не говоря о бесплатных квартирах в элитных домах, пайках в спецраспределителях, персональной даче. То, что тоже играла, как свинья, – не беда: выступала с лучшими «розовыми» страны, а уж о произведениях ее и говорить не приходится: каждый, с неимоверным трудом досочиненный бесчисленными «белыми рабами» опус неукоснительно заносился в сокровищницу советской культуры. Одна Мурзилкина песенка истерзала бессонницей и кошмарами многие поколения советских детей.

 

Внезапно меня осенило: да ведь «особые», «настоящие», «лучшие» люди вышли из опричнины – особистов сталинского кумира, Иоанна Грозного.

 

Царь этот «предложил устав опричнины: имя, дотоле неизвестное! Иоанн сказал, что он для своей и государ­ст­­венной безопасности учреждает особенных телохранителей». Царь «назначил особенных сановников для услуг своих... Угождая несчастному расположению души Иоанновой, явились толпы доносителей. Подслуши­ва­ли тихие разговоры в семействах, между друзьями; смотрели на лица, угадывали тайну мыслей, и гнусные клеветники не боялись выдумывать преступлений, ибо доносы нравились государю, и судия не требовал улик верных... Туча доносителей, клеветников, кромешников, им образованных, как туча гладоносных насекомых, исчезнув, оставила злое сеья в народе; и если иго Батыево унизило дух россиян, то, без сомнения, не возвысило его и царствование  Иоанново.

Не было торжественных казней, но морили несчастных в темницах, пытали по доносам. Сонмы изветников, если не всегда награждаемых, то всегда свободных от наказания за ложь и клевету, стремились к царским палатам из домов боярских и хижин, из монастырей и церквей: слуги доносили на господ, иноки, попы, дьячки, просвирницы – на людей всякого звания, – самые жены – на мужей, самые дети – на отцов, к ужасу человечества!»

 

Но если эпидемия доносов в эпоху Иоанна Грозного вызывала такой ужас у Карамзина, то что бы он сказал о сладострастном доносительстве «пролетарских» музыкантов, художников, писателей? Эта публика была просто гениальна в интригах и чутье к советской злобе дня. Проводимый ею с нечеловеческой последовательностью красный террор в культуре, прикрытый демагогическими лозунгами, служил самым низменным целям: устранению конкурентов и вообще – всех «чужих». Применялась простенькая схема: в партийно-правительственные организации и карательные органы поступал донос – поднимался вой «пролетарской прессы» – проводились чистки, для чего создавались особые комиссии из доносителей со товарищи – донос рассматривался, а заодно и выяснялось социальное происхождение обвиняемого: достаточным основанием для репрессий была «классовая чуждость», – после увольнений с запретом работать по профессии, арестов и ссылок освобожденные от «врагов» и «чуждых элементов» места захватывались «пролетарскими» деятелями.

 

Начиная с того, как комиссия по чистке Московской консерватории исключила в 1924 году 372 студента из 963, отчеты о подобных акциях систематически помещались в печати. Заявления «про­летарских музыкантов»отличались параноидно-милитаристским характером: «беглым огнем», «наш фронт», «беспощадная борьба», «оборона страны» — основа их лексикона. Уже в 1923 году Вла­ди­мир Тарнопольский и его сподвижники требовали «создать единый фронт борьбы с разлагающей подрастающее поколение музыкантов атмосферой антиобщест­венности, спекулятивного ремес­лен­ничества (халтура), кастовой замкнутости, «профессиональ­ных тайн». Чрезвычайно харак­терна карьера одного из вождей «пролетарской музыки», «комопизтора-комсомольца» Льва Лебе­дин­с­ко­го: этот военком конной разведки, политработник, чекист был командирован в 1922 году за­водом в Московскую консерваторию. К чему это привело? В числе прочего –  к переименованию в честь партийного функционера в Высшую музыкальную школу имени Ф. Кона, в просторечии – «конскую школу», – факт, лицемерно замалчиваемый историками советской музыки.

 

Но кроме этой невероятной были, кажущейся гротеском, анекдотом, происходили вещи и постраш­ней. За «пролетарскими музыкантами» стояла не только партийная идеология, но и на кара­тельные органы. То, что Ассоциация Пролетарских Музыкантов была одним из филиалов ОГПУ/НКВД, доказывает ее устав: как гласят § 8 и 18, «списки членов Ассоциации ежегодно представляются в двух экземплярах в орган НКВД, зарегистрировавший Ассоциацию; о составе избранного Совета и всех происходящих в нем изменениях сообщается соответствую­щему органу НКВД». Совместно с партией, комсомолом и ОГПУ/НКВД РАПМ проводила систематиче­ские чистки. Так, протесты рядовых членов общества «Музыка-массам» против растрат его средств руководством привели к открытому конфликту с рапмовцами Дмитрием Гаче­вым, Борисом Штейнпрессом, Юрием Келдышем и Александром Шавердяном. Результат -- «обследование» общества. По инициативе «про­летар­ских музыкантов» была создана комиссия в составе: «председатель — тов. Гарцман; от ЦК ВЛКСМ тов. Гурвич, от УК и МО Рабис — тов. Кауфман, от НКВД — тов. Шварц, от стеколь­ного завода — тов. Троузов, от Культсектора МОСПС — тов. Радомысленский, от акти­ва Сектора Искусств — тов. Вейден». Разумеется, дело закончилось разгоном общества.

 

Между карательными органами и лидерами «пролетарской литературы» — соратниками «проле­тар­ских музыкантов», существовала самая прямая и зловещая связь: тогдашний шеф ОГПУ/НКВД Генрих Ягода был женат на сестре Леопольда Авербаха, осуществлявшего «чекистский контроль» над литературой и составившего, в частности особую картотеку на «попутчиков» с обвинениями различной силы. Интересно, что «даже физически, – отмечали очевидцы, – Леопольд Авербах был похож на Лаврентия Берию –  лысая голова, из-под пенсне взгляд прожженного дельца, так называемый волевой, но лягушачий рот».

 

Карьера Внучки-Жучки, между тем, двигалась бойко.  После прихода к власти Андропова потомки «пролетарских династий» – советников ЦК и КГБ по вопросам идеологии и культуры, оказались в особой чести: из рога изобилия советской культуры на «особых» посыпались премии молодым комопизторам, места в аспирантуре и прочие привилегии.

 

Доверчивые собеседники в Курилке пытались поплакаться Внучке-Жучке в жилетку на полное отсутствие профессиональных шансов, а заодно и повыспрашивать: а нельзя ли и нам так, как тебе?

– Мы не какая-нибудь там рвань и шваль, всякие-там-разные-обыкновенно-советские евреи, – процедила Мордо-Мопса с холодным презрением в ответ. – Мы – особые, горные. Нам все можно.

 

– Кто это: «особые горные»? – спросила Маша у тетки, еще заставшей прапрадеда-талмудиста и гордившейся родословной от левитов.

Та поморщилась, словно от дурного запаха.

– Они и впрямь особые: ни один еврей на такой не женится: сраму не обернешься.

– А что такое «горные»?

– «Горные», то же мне! Слово хотя бы выучили... Ни веры, ни законов... До революции на неблагонадежных Третьему Отделению доносили, потом Ягоде прислуживали, неугодных вроде Мандельштама «наблюдали», а затем для Берии расстрельные списки готовили. «Горные»! Берия тоже был «горный».

– Ее деда Берией-в-Музыке звали: он даже его внешне копировал, вплоть до пенсне, а бабке кампании против формалистов и космополитов не помешали – о «пятом пункте» никто и не вспомнил.

И тут тетка взорвалась.

– Эта... Да она еще в 20-30-е годы искореняла декадентство и формализм. Не какая-нибудь там Жемчужина -- Особо-Заслуженная! Голду Мейер и прочих сионистов своевременно осудила и о сочувствовавших Государству Израиль органы информировала...

Помолчав, внезапно спросила:

– А кто отец этой вашей Мордо-Мопсы?

– Да неизвестно кто, она смеется, «то ли негр, то ли чукча». Ее мать тогда в Интуристе работала, она сама толком не знает... Внучка-Жучка говорит: «у нас в роду все женщины темпераментные – нам надо не меньше трех зараз». 

– Вот-вот... «Горные»... Известно, кто в Интуристе служит... Знаешь что, ты поаккуратнее с ней.

Маша изумилась:

– А что такое?

Тетка взглянула как-то странно и, порозовев, пробормотала:

– А то, что у этой «темпераментной» семьи особые вкусы... В общем, поосторожнее.

 

Маша толком не поняла... но почему-то не решилась рассказать, как Внучка-Жучка при знакомстве долго не выпускала ее руки, словно перетирая ее своей потной ладонью. При одном воспоминании об этом прикосновении и запахе давно немытого тела и гнилых зубов Машу подташнивало.

 

 

Придя домой, Маша записала в тетрадь:

 

 

Пиросмани

Сердечен мир, не потерявший разум,

                                    дыхание бесхитростно его,

                                    Как хлеб насущный — прост, наивен, ясен,—

                                    как солнце, ветер, молоко, вино.

                                    Пред вечностью не суетливы люди,

                                    достойна бедность — и на полотне

                                    творец-художник гордо в вещи будит

                                    закованное словом бытие.

 

 

(Из дневника Друга)

С самого начала деятельность «пролетарских» писателей, художников и музыкантов была нацелена на репрессии. Только давайте без обычных глупостей: дескать, террор развязали Сталин, его клика и ка­ра­тельные органы. В необходимости репрессий были убеждены все ленинцы. Достаточно вспом­нить кое-какие факты политической карьеры «любимца партии» Николая Бухарина и его высказы­ва­ния:

 

«В построении будущего общества «элемент принуждения и репрессии играет большую роль, тем большую, чем больше процент не чисто пролетарских элементов – с одной стороны, и несознательных или полусознательных элементов среди самого пролетариата – с другой. В таком случае «милитаризация» населения – в армейской организации прежде всего – является методом самоорганизации рабочего класса и организации им крестьянства... Принуждение не ограничивается рамками прежде господствовавших классов и близких им группировок. Оно переносится и на самих трудящихся... Совершенно неизбежна принудительная дисциплина» («Экономика переходного периода»).

 

Именно Бухарин провозгласил политику «раскрестьянивания» в 1924 г. и ратовал за 50-летнюю «грандиозную ломку». А 14 января 1933 г. он же требовал в «Правде» «суровой расправы» над группировками А. П. Смирнова и М. Н. Рютина, выступившими против Конопатого и обвинившими Бухарина в соглашательстве. После вынесения приговоров по делу Каменева и Зиновьева, 17 февраля 1935 г. Бухарин писал в «Правде»:

 

«Вся страна сгрудилась вокруг ленинской партии, которую железной рукой ведет замечательный вождь трудящихся, полководец миллионов, чье имя –  символ великих пятилеток, исполинских побед и исполинской борьбы, – Сталин».

 

Да, ценя Мандельштама, Бухарин пытался ему помочь. Однако, побеседовав в 1934 г. со своим другом, Генрихом Ягодой, прочитавшем ему эпиграмму поэта на Конопатого, Бухарин даже говорить не пожелал с женой поэта, пришедшей к нему на прием. Дружки-собутыльники – Бухарин, Горький и Ягода – возглавляли одну из самых влиятельных кремлевских «малин». Кстати, сохранилось фото: «В гостях у ОГПУ. Максим Горький на Соловках. 1929 г.»

 

 

 

Явления Урана Маргарите

У Маргариты началась странная полоса явлений Урана– бурной планеты потрясений и внезапных перемен. После семинарского разговора о «Дневнике писателя» к ней подошла студентка. Вопрошая взглядом, сказала твердо:

–  Я хочу показать вам свои стихи.

Раскрыв в метро по дороге домой тонкую тетрадку, Маргарита запнулась в самом начале.

 

Я живу в измерении чуда,

                                                покорясь голосам в полусне.

                                                Очертанья имен не забуду,

                                                угадаю знаменья во тьме.

                                                Красота беловая напрасна — 

                                                в трудных прописях нету лица.

                                                Жизнь сотрет все — лишь помнишь неясно

                                                притяжение черт до конца.

                                                Надо, тихо листая страницы,

                                                внятный шепот числа угадать

                                                и, доверясь руке, вереницы

                                                ветхих слов в книге вещей читать.

 

– Кто вы? Как вас зовут?

– Зовите меня Ирой. О нас говорят, но нас не знают. Мы скрываемся, за многими из нас следят – у КГБ закрытый институт по парапсихологии.

– Но как же вы доверились мне? Вы же совсем меня не знаете!

– Вы говорили с нами о Бердяеве, Флоренском, герменевтике и «Дневнике писателя». И потом я считала вашу ауру. Да и что значит: знать или не знать? Разве чтобы понять самое важное, обяза­тель­но нужно время? Само наше время – лишь точка схода в произвольно заданных измерениях.

 

Причудлив был этот разговор, странен лучистый отрешенный взгляд, устремленный к недостижи­мой цели. – Стрелец, – безотчетно подумала Маргарита. – Двух мнений быть не может: Стрелец! 

 

– Я не кажусь вам странной? Если ГБ меня отловит, то в истории болезни будет записано: «отклонения в поведении, напряженность в контакте с окружающими».

– И вы так спокойно об этом говорите? Может быть, все это вам только кажется? А если нет, стоит ли рисковать? 

– Как вы не понимаете: посмотрите, что творится кругом! Разве вы не видите? Они везде...

– Кто «они»?

– «Лучшие люди», «свои», «особые» – у них много имен... Идет война – она никогда не прекра­щалась, но сейчас они стали особенно опасными. В Террариуме существует Клан Самураев. Разделенные по степеням посвящения, они подчинены, каждый своему, «наставникам». По звонку их оповещают о сборах где-нибудь за городом – там они тренируются, готовятся к испытаниям: ползают по слякоти, занимаются борьбой, изучают оружие. Их интересует не только каратэ, хотя это важнейшая часть их программы, но и медитация, мантры, йога. Но все их спартанство и аскетизм – извращение чистой воды, не имеющее ничего общего с кодексом самураев. Очередная идея, искусственно пересаженная на русскую почву.

–  Но ведь каратэ запрещено – за его изучение дают срок!

–  А вы не понимаете, кто за этим стоит? Это ведь отряды по вербовке в КГБ. Разумеется, среди Самураев попадаются и наивные люди – их берут под колпак, изучают под лупой, постепенно включают в Систему или изолируют, а то и уничтожают. Всеми Самураями манипулируют, обучают боевым приемам, владению оружием, слепому повиновению, иерархии и дисциплине, прививают культ силы, вседозволенности и превосходства.

– Да, я как-то слышала о «наших самураях», «лучших людях» и «черных поясах», но не придала этому значения.   

– И совершенно напрасно: это очень серьезно. Это – подземный слой, взращиваемый нашим Левиафаном. Сейчас уже ясно, что строй неизбежно рухнет, – нужен десант, который по команде выступит и захватит власть. Не наемники, а фанатики, убежденные в правоте идеи и слепо подчиняющиеся приказу.

– Роботы?

– Зомби, в нужном случае – смертники. Прибавьте к этому рассуждения о «дао», «истинном пути».

– Но ведь это чудовищно!

– А, вот теперь и вы начинаете понимать! Все эти фашисты, черносотенцы, «Память» – просто кликуши по сравнению с Самураями. Но кроме Самураев есть тайные организации военного образца – с лазутчиками, разведкой, собирающей карты городской коммуникации, – они изучают тактику партизанской войны, отравляющие вещества, готовятся к терактам. Эти провозглашают «русскую идею», Евразию, церковь и монархию – мотивы, также подсказанные ГБ и никакого отношения к Бердяеву и славянофилам не имеющие. Самураи и Евразийцы-Монархисты друг друга недолюбливают, и неприязнь их подогревается ГБ по принципу divide et impera, но в «час Х» они выступят вместе. 

– И что же можете сделать вы?

– Мы владеем Знанием: можем считывать ауру, заблокировать и разблокировать центры, противостоять агрессивности, мы учим, как выжить в условиях Системы. Хотите, раскроем ваши чакры, покажем, как работать с ними и защищаться? Только не бойтесь того, что вам придется увидеть и испытать, и не рассказывайте другим – назовут ненормальной. Слыхали про «вялотекущую шизофрению»? Нет? Еще услышите.

 

Пересказав Другу беседу, Маргарита поделилась с ним сомнениями.

– Да никакие это не выдумки и вовсе не тайна: Жабо-Крыс, Гнида-в-Обмороке и Мордо-Мопса всюду трезвонят, что к Самураям принадлежат и каратэ занимаются... А что касается экстрасенсов и психов, мне тут недавно студентка вот что рассказала... Ее подружка начала видеть ауры. С испугу поделилась со знакомыми – говорят, когда эта способность обнаруживается, поначалу возникают острые, болезненные, а то и мучительные ощущения, – многие не выдерживают и бросают. Знакомые – раньше их больше гадание на картах, спиритизм и знаки Зодиака интересовали – поохали-поахали, стали выспрашивать. Ну а потом один такой друг-приятель из Самураев попросил ее помочь: на него кто-то там напал, «разодрал ауру». Посмотрела она и сняла боль. Что тут началось! Самурай преследовал ее, шпионил, перехватывал письма, закатывал истерики на людях, объяснялся публично в любви. Она, бедная, не знала, что и делать. После очередной сцены при свидетелях не выдержала -- потребовала немедленно прекратить приставания. Так вот недавно получила она от него письмо: оказывается, это не он ее умолял о встрече, а она его! Вот, послушай:

 

«Ты помнишь как долго (после твоих настойчивых звонков «срочно!») я откладывал встречу с тобой, сколько раз переносил! А приехав к тебе мы (ты) вновь «обезвреживали» новых (и старых!) врагов! Я внимательно выслушивал о каких-то заслонах, аурах, сценях гадания (прямо «сыны тьмы» против «дщери света»!) А до того у нас с тобой чуть было не состоялась историческая попытка примирения двух богов».

 

– Прости меня, но у этого новоявленного «бога» просто не все дома!

– Прямое попадание! Он всему курсу плакался: в шестнадцать лет какая-то нимфоманка довела его до попытки самоубийста. После этого он стал импотентом и «оголубел». Перекореженные вены показывал. От армии его освободили как «психа». Меня это сразу насторожило: получил белый билет, да еще с таким диагнозом, а сейчас из загранпоездок не вылезает. Ведь при оформлении за границу первое, что требуют, – принести свидетельство из психдиспансера и военный билет, в котором у него стоит освобождение по психиатрической статье. У нас «психов» за границу не выпускают! Типичный провокатор ГБ: вечно приставал ко всем с политическими анекдотами. Я-то поначалу понять не мог: как это его в Террариум приняли, ты только погляди -- он же малограмотный, о существовании запятых и не подозревает! Потом, когда он стал плакаться всем в жилетку и о психиатрии рассказывать, все стало ясно... Кстати, тоже из «особых»: его дед лютовал в 20-е-30-е: сколько народу по его доносам поувольняли, пересажали и сослали! Так вот: этот внучок сразу после прихода Андропова получил премию молодых комопизторов, одновременно с Жабо-Крысом и Мордо-Мопсой. А как же иначе? Семейная мафия, групповой секс Особо-Избранно-Утонченных с «амбивалентной сексуальной ориентацией», – Друг начал загибать пальцы, явно кого-то передразнивая-цитируя, – «принципиальной взаимозаменяемостью основных и факультативных партнеров», «ромашками», марихуаной и прочими прелестями. Да и стучат они вместе. Все эти Жабо-Крысо-Мордо-Мопсы и впрямь психически больны: паранойя передалась от Дедок-Бабок вместе с сифилисом... кстати, слышала? Мордо-Мопса недавно выписалась из больницы после очередного привода в милицию – она, знаешь ли, кроме всего прочего, эксгибиционирует и очень любит открытый секс на задворках овощного магазина – тут, рядом с Террариумом, – ее, видите ли, запах гнилой капусты очень возбуждает! Да, да, и не делай изумленных глаз: все студенты об этом знают – она многих зазывала, да и видели ее там не раз au naturelle... Прямо-таки патрицианская раскованность!... О чем это я? Ах да! Наши параноики-особисты, спасаясь от страха перед болезнью, валят с больной головы на здоровую: обзывают других сумасшедшими и, помимо всего прочего, на этот манер -- просто и элегантно -- устраняют конкурентов. Про модный диагноз ГБ «вялотекущая шизофрения» слышала?

– Как странно: меня как раз эта Ира-Стрелец тоже об этом спросила!

– А я не случайно об этом упоминаю: тут Само-Лучше-Настоящий-Герострат снова в Курилке объявился – все про тебя выведывал, вздыхал: «такая талантливая, но, увы, больная».

– Это тот, что так смешно гнусавил: «Музыка Проклятого Гения не стоит бумаги, на которой она записана»?

– Леди, вы как всегда отстали от жизни! Все изменилось, у него теперь новая кличка -- Шахматист. Это он раньше стонал: все дороги перекрыты двумя мафиями: Папы-Карлы-Совавангарда и Придворного Церемонимейстера...

Маргарита рассмеялась:

– Это ему-то все дороги перекрыты? Да его же Завсоскаф к себе без официального разрешения в свой класс перевел – Само-Лучше-Настоящий-Герострат к тому времени понял, что не осилить ему теории... Кстати, ведь и он из «особых»: его отец -- персональный стукач, приставленный к моей родственнице -- тебе ее переводы Кафки и Воннегута нравятся, -- в разгар охоты на «жидов-космополитов», сионистов, «убийц в белых халатах» и «врачей-отравителей» выбился в спецкоры «Соврептилии».

– Так вот, –  продолжал возбужденно Друг, – недавно Само-Лучше-Настоящий-Герострат сделал гениальный ход, не снившийся Ласкеру, Алехину и Капабланке: одновременную рокировку в длинную и короткую сторону: женился на girl-friend Придворного Церемонимейстера и записался в друзья Папы-Карлы Совавангарда. Похоже, теперь Проклятый Гений будет подвергнут гбшной дрессировке: ясно же, что это настоящий классик! Так что ты не особенно показывай свои реконструкции – обдерут как липку, а заодно с «вялотекущей шизофренией» в психушку запихнут. Недаром же телочка Придворного Церемонимейстера всюду хвалится, что тот все сделает, что она ему скажет. Тоже, между прочим из «особых»: папаша – один из главных гбшников-комопизторов. А мать у нее – буйно-помешанная: стоит сиделке зазеваться, как та сбегает и носится по всему дому с ножом: все ищет, кого бы прирезать... Строй бесов изначально параноичен: на чем воспитываются наши октябрята-пионеры? «Тимур и его команда» и прочее свиное пойло нашего Само-Заслуженного Детского Классика – это же клиника чистейшей воды: слежка, доносы, мания преследования...

 

Телочка Придворного Церемонимейстера, – вспомнила Маргарита, – отличилась еще на вступительных экзаменах в Террариум. Получив «неуд» за диктант и задачу по гармонии, она бодро продолжала сдавать экзамены дальше, строго одергивая пристающих с бестактными вопросами: «Вот увидите, кого первым примут!» Ее правда: разорванную экзаменационную ведомость с «двойкой» вскоре заменила другая, в которой скромно красовалось «четыре», сопровожденное новыми подписями: Стервятнику-Морскому-Свину пришлось на ходу вводить запасных экзаменаторов – старые наотрез отказались участвовать в подлоге.

 

 – Слушай, – внезапно спросил Друг, – а кто твои родные?

Маргарита изумилась:

– Да ты их всех знаешь!

– Да я не об этих! Я о тех, о которых в анкете «имеете ли родственников за границей» спрашивают. Маргарита отмахнулась:

– Да что ты, это семейная легенда!

– Ну, а все-таки?

– Да Красавица как-то обмолвилась, что ее брат, блестящий естественник, учился в Западной Европе, а затем, женившись, кажется, в Бельгии, отбыл в Палестину.

– А дальше что?

– Да не знаю я! Мне стало интересно, но Красавица только твердила: «Напрасно я тебе это рассказала, пожалуйста, не говори никому, а лучше всего – забудь». Знаешь, как они тогда от страха тряслись? «Связи с заграницей!» Ты же знаешь, как моя мать диплом получала!

– Ну в все-таки, что ты еще знаешь о своем двоюродном деде?

– Зачем тебе это?

– Позже объясню, вспомни, это важно!

– Ну основал он крупную научную школу и первый израильский университет... так говорила Красавица.

– А Научное Агентство она часом не упоминала?

– Откуда ты это знаешь?

– А брата ее часом не Феликсом звали?

– Феликсом... – Маргарита осеклась.

– Да не пугайся ты -- объясняю. Вызывал меня к себе Завсоскаф, расспрашивал: вы, мол, с Маргаритой дружите, поступил тут сигнал: оказывается, скрыла она, что у нее родственники за границей имеются, между прочим, -- основатели Государства Израиль, чьими именами там улицы названы. От него-то и услышал про Научное Агентство и Феликса.

– Да он-то откуда знает? Я никогда никому об этом не рассказывала, и тебе бы не сказала, если бы сам не спросил.

– Ну, леди, вы меня поражаете! Надо все ж-таки не только Паскаля и Хайдеггера в подлиннике читать, но и историей своей страны интересоваться. Статью о Завсоскафе в «Ни-Бэ-Ни-Мэ» не читала? Очень советую ознакомиться. Поймешь, почему его Особистом-Антифашистом окрестили. Происходит из немцев Поволжья -- из тех самых, которых в начале войны обвинили в шпионаже, погрузили в вагоны для скота и выбросили, кого в степи, кого в Сибири, – без бумаг, безо всего, многих просто нагишом. Так вот: в то время, как его сородичи бродили «среди долины ровныя», наш Особист-Антифашист возглавил культурную жизнь осажденного города. Комментарии, как говорится, излишни.

– А что он еще сказал? – допытывалась Маргарита.

– Да ничего... Только прибавил, что разговор конфиденциальный, что пока особых оснований для беспокойства нет, но...

– «Нет дыма без огня!»

– Да нет! просто беспокоит их это морально-политически-воспитательное постановление...

– Козлов отпущения ищут! Вот и записали меня в недоотъезжантки. «Превентивные меры!»  Маргарита с горечью рассмеялась.

– Да не расстраивайся ты! Ох, напрасно я тебе это рассказал!

– Да нет, спасибо за рассказ. Лучше заранее знать, откуда на тебя кирпич свалится.

Друг поежился и не решился рассказать о том, что произошло в конце его визита к Завсоскафу. В дверь постучали – в класс просочился Жабо-Крыс. Завсоскаф боком-боком откатился к тому, и они зашептались. Уловить можно было лишь обрывки: «превентивные меры»... «сомнительные связи»... и совсем тихо: «сионисты»... Больше всего Друга поразил покровительственно-высокомерный тон Жабо-Крыса и заискивающе-подобострастный -- Завсоскафа... – Не улавливаю я чего-то в их отношениях. – Не простившись, Жабо-Крыс выскользнул в коридор.

– Ну так вот, дорогой мой, – Завсоскаф вновь впал в утраченное было величие, – как вы видите, дело тонкое, политическое.

– А вы не боитесь, – вырвалось у Друга, – что я пойду и все расскажу другим?

– Кому это «другим»? – от изумления у Завсоскафа выкатились из орбит пустышки-глаза.

(«А он, оказывается, не на слоника похож, а на рака и крысу!» – автоматически отметил про себя Друг). – Да всем!

Завсоскафа, похоже, начал забавлять этот разговор.

– Полноте, батенька, никому вы ничего не расскажете. И не таких обламывали!

– Ну а если все-таки возьму да расскажу?

Пустышки внезапно налились кровью.

– Ну, если вы будете продолжать в подобном духе, то могут и убить.

У Друга вырвалось: – Что-что?

– Отравить, например, – внезапно зашипел Завсоскаф. – Такое ведь случается. И нередко... – Шипенье перешло в визг. – Сомнительные связи, сионисткая мафия! С огнем играете, молодой человек! – Овладев собой, прибавил, как всегда величественно-бесстрастно. – Можете идти... Подумайте о том, что я вам сказал.

 

 

(Из дневника Друга)

Обычно утверждается, что «истинные ленинцы» были терпимы по отношению к «старым спецам». Нечего рассказывать сказочки для дефективных: именно эти людоеды отождествили интеллигенцию с мелкой буржуазией, напирая на ее «враждебность пролетариату». Анатолий Луначарский, призывал срочно создасть рабоче-крестьянскую интеллигенцию, «чтобы обходиться без старых, чуждых по духу спецов». А Николай Бухарин был убежден, что, «применить эти людские элементы (в первую голову техническую интеллигенцию) в новой системе невозможно без принудительного давления»: они «воспринимают план общественной целесообразности как грубейшее нарушение прав «свободной личности». Внешнее государственное принуждение является здесь поэтому абсолютно необходимым... во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью». Просто и ясно! Да и Картавик истериковал в приказах, телеграммах и распоряжениях: расстреливать, расстреливать, расстреливать! Кстати, Соловецкий лагерь – ядро Гулага – возник в 1923 году – отнюдь не по инициативе Конопатого.

              

Первый массированный удар бойцов «пролетарского фронта» обрушился на «попутчиков» и «спецов». После постоянных с Октября 1917 окриков и угроз наступление неуклонно набира­ло скорость. К 1929 – «году великого перелома» «пролетарские музыканты» сфабриковали «дело реакционно-поповской группы в Московской Консерватории и СОФИЛе» (Советской филар­монии), связав его с так называемым «Головановским делом» и «делом Лосева». Дирижера Николая Голованова РАПМ причислила к «реакционерам» и «черносотенцам», с «лосевщиной» связывалась «мобилизация ре­акционных сил».

 

«Именно в это время, – бесновалась «пролетарская пресса», – характерно демонстративное преподнесение с эстрады Большого зала консерватории бывшими самодержавно-церковными композиторами различных арий из «Жизни за царя» под гром оваций и черносотенные крики охотнорядской аудитории, именно это время характерно исполнением совершенно упаднических, мистических, православных произведений Рахманинова («Всенощная» и др.)».

 

Концертное исполнение и публикация «религиозной музыки» были запрещены, а филосо­ф Алексей Лосев изгнан из Московской консерватории. Его «дело» рассматривалось на XVI съезде ВКП(б), где прозвучали обвинения: «философ-мракобес», «реакционер и черносоте­нец»; «контрреволюционная» книга Лосева «Диалектика мифа» была заклеймлена самим Лазарем Кагановичем, а «кремлевский барчонок», «пролетарский поэт» Владимир Киршон, потребовал: «Ставить к стенке». Философ был репрессирован, последовали массовые чистки — неугод­ные преподаватели и студенты изгонялись из советских вузов. По обвинению в «религиозной пропаганде» были приговорены к тюремному заключению многие работники СОФИЛа -- Советской филармонии, -- приговор по «делу СОФИЛа» опубликовала 24 марта 1931 г. «Вечерняя Москва».

Именно в это время попал в Гулаг и наш Учитель.

«Дело реакционной профессуры московской консерватории» предваряла операция ОГПУ в Сергиевом Посаде и его окрестностях в мае 1928 года, во время которой были арестованы и перевезены в Бутырки восемьдесят служителей церкви и мирян, -- впервые об этом написал много десятилетий спустя Виталий Шенталинский. Операцию подготовили многочисленные фельетоны об «окопавшемся в Сергиевом контрреволюционном отродье». «Гнездо черносотенцев под Москвой!», «Троице-Сергиева Лавра – убежище бывших князей, фабрикантов и жандармов!», «Шаховский, Олсуфьевы, Трубецкие и др. ведут религиозную пропаганду!» – надрывались газеты. Среди арестованных был «русский Леонаодо» – о. Павел Флоренский: ордер на его арест подписал сам Ягода. Предъявленное на следующий день обвинительное заключение гласило:

 

«“бывшие люди“ в условиях оживления антисоветских сил начали представлять для соввласти некоторую угрозу, в смысле проведения мероприятий власти по целому ряду вопросов. Имеющиеся в распоряжении СО ОГПУ агентурные данные стали подтверждаться на страницах периодической печати».

 

В приложении к делу фигурировали вырезки из газет и журналов: так «пролетарская пресса», доносчица и провокатор ОГПУ, с успехом выполнила очередное агентурное задание. Позже, в 1933 году Флоренский был обвинен как «член центра контр-революционной организации партии Возрождение России», якобы образованной в 1932 году. Эта очередная акция была сфабрикована и требовалась ОГПУ для инсценировки процесса «национал-фашистов». Логическая развязка – расстрел философа 8 декабря 1937 года.   

 

 

 

Поставив свечи Нечаянной Радости и Всем Святым, Маша перекрестилась и, отойдя в уголок, постепенно перешла на непрерывную молитву. Она любила этот храм, его непритязательное убранство, простоватого батюшку, монотонное воркование крестящихся бабок в темных пуховых платках... Как невыгодно разнился он от той церковки-конфетки, в которую завели ее недавно подружки: блестящий проповедник, окруженный толпой неофитов, жадно впивающих каждое слово, стебли микрофонов – словно подсолнечники, тянущиеся к свету. «Замечательно! Как проникновенно! Какое красноречие!» – восторгались подружки после службы. А Маша чувствовала себя неуютно: уж слишком отдавала спектаклем нарядная эта обедня, не оставляя места тихому умилению, покаянию и молитве.

 

Церковка-конфетка славилась на всю Москву. Университетские профессора и дамы партийного света, приветливые старушки «из бывших» и экзальтированные новообращенные, изысканная посольская публика, привлеченная русским религиозным Ренессансом 70-х, и вращенные между Нечаевым, Бердяевым и Хайдеггером интеллектуалы ВПШ, балансирующие на грани полуофициально санкционированного диссидентства, – все встречались в ней, изящное здание притягивало столичную элиту. Здесь сложился свой круг с устоявшимися традициями, обычаями и привычками, неписанным этикетом. Принадлежащие к нему безошибочно узнавались по утонченным манерам: неуловимое нечто окрашивало ласковый без слащавости, сдержанный тон разговоров, приветствий, поклонов и улыбок при встречах и прощаниях, а скромному достоинству в участии в службе, от четких – не вульгарно-широко, не размашисто – накладываемых крестных знамений до истовых, но спокойных земных поклонов и благородно-неспешному подходу под благословение и вовсе не было равных.

Но главным, соглашались все, были проповеди Златоуста: изумительно выстроенные и произнесенные, они будили мысль, заставляли осмысливать нынешнее под знаком былого и вечного. Да и сам их автор был живой легендой: ходили слухи, что выписала его в страну после войны сестра, знаменитая певица. Умница, красавец, эрудит, Златоуст не только сохранил связи со своими друзьями-однокашниками Оттуда, но даже зазывал их время от времени в Москву. А вечера в его доме: что за пиршества ума! что за наслаждение благоговейно внимать богословским беседам и спорам лучших мыслителей! Да кто же, побывав хоть раз у него в церкви или дома, захочет посещать эти захолустные храмы, отдающие лампадным маслом, с их невзрачными служителями и смешным провинциальным говором, – да там слова путного не услышишь, не то что проповедь!

Раздавались, впрочем, порой критические голоса: мол, все это великолепие слишком суетно, театрально. Да еще... после высылки Пророка из родного отечества вынуждена была и Патриархия сказать свое слово. Так вот: текст официального заявления написал по поручению Патриарха не кто иной, как Златоуст. Ходили слухи, что некоторые из бывших его друзьях-однокашников Оттуда порвали с нам после этого отношения... Но по-прежнему наполнялась перед каждой службой церковка-конфетка, по-прежнему горели глаза неофитов, жадно впивающих каждое слово, по-прежнему тянулись, словно к солнцу, стебли микрофонов...

 

Служба заканчивалась. Маша вдруг поймала себя на мысли: праздничная литургия Златоуста... шествие и хор... жрецы в «Аиде». И тут же устыдилась, попросила прощения за невольный грех.

 

 

оцепененье заводи и шорох ледостава

                        и твердый взгляд скворечника и прочерк на стекле

                        и тихость солнца вешнего туман за переправой

                        и завершенность вещая угадана во мгле

                        морщинкою пугливою лежит на сердце трещина

                        молчание нависшее не движется в тебе

                        растаявшею льдинкою прощение мерещится

                        разлука рук немотствует и теплится во тьме

                        и смутных снов вещественность касания безбрежности

                        движенья паутинные сплетаются во мне

                        и солнечною вечностью исполненность предвещана

                        завороженность светлая молитвы на кресте

 

 

 

Каштанка

Явившись вновь, Ира-Стрелец продолжила:

– Главное, не бойтесь! Они будут давить, стараться внушить вам страх.

– Знаете, мой отец часто повторял: «Никогда не бойся! Что бы ни случилось, потом поймешь: страх нелеп, бессмыслен и смешон, но будет поздно – останется осадок недоверия и неуважения к себе».

 

 Волненье озера мне горло сжало,

                        лица легко коснулась прядь травы.

                        Громовые раскаты слышать мало —

                        понять, почуять — болью головы.

                        Биенье струй в оконных переплетах

                        отдастся дрожью в стиснутых руках,

                        и небо в серо липнущих обметах

                        свернется черной ниткою в зрачках.

                        Не знать — предчувствовать, не ждать — измерить

                        стук пульса скрытого. Скорей забыть

                        привычный лепет слов, дыханью верить,

                        веленье голосов не проронить.

                        Собою предвещать все перемены,

                        в себе нащупать кровь и ток времен,

                        войти в огонь, разрушить страхов стены

                    и чувствовать с природой в унисон.

 

 

(Из дневника Друга)

Зададим простой, но чрезвычайно неудобный для историков советской культуры вопрос: а что понималось в СССР под «фашизмом» в 1930-31-м году? «Фашистскую идеологию» в «Пини­ях Рима» Респиги разоблачил Лев Лебединский:

«если вы слушали эту музыку, то почувствовали наверно соединение чрезвычайно утонченного аристо­кратического мироощущения с грубым солдатским маршем. Этот марш явля­ется финалом всего произведе­ния, это — апофеоз фашизма».

В «фашисты» были автоматически зачислены все эмигранты и «белогвардейцы»: «можно и должно говорить о творчестве Сергея Прокофьева как о творчестве также фашистском»; «мистиком, пришедшим к озверелому фашизму», был назван Стравинский. Разоблачались «фашисты в литературе» — «крестьянские поэты» Николай Клюев, Сергей Клычков, Петр Орешин и близкий им Павел Васильев; в театре к фашизму приравнивались «символизм, футуризм и салонное искус­ство». Модными стали обвинения в связях с заграницей — задолго до охоты на ведьм в сороковых, уже в 31-32-м люди отказывались от чтения иностранных газет, прерывали переписку с заграницей. От родителей я услышал об одной старой большевичке, угодившей в 33-м в лагерь за «связь с фашистской Германией»: вещественным доказательством послужила переписка с Тельманом и Люксембург.

Объектом особого внимания «пролетарских музыкантов» стал «белогвардеец-эмигрант» и «фашист» Сергей Рахманинов.

«Трубадур русского крупно-купеческого салона, – писал о нем в 1930 году О. Эльгин, – очень популярный в свое время композитор, внезапно переставший сочинять (не для кого), и лишь совсем недавно, притом крайне неудачно, нарушивший свое молчание. Ненавидит Россию за все и прежде всего за то, что крестьяне в 1918-м году при захвате имения выбросили из окна его любимый Стенвей. Выхолощенный человек без моральной почвы под ногами, обращающий в позу свою оскорбленную гордость. До крайности высокомерный исполнитель, презирающий «толпу», которая им восхищается. Позерство у него во всем, и в усталой, сильно замедленной походке, которой он «шествует» по сцене, – и в манере томительно долго «опускаться» на стул, – и в долгом прелюдировании с безразличным взглядом, устремленным в пространство».

Заметим, что счеты Рахманинова к Советам были покрупнее разбитого Стейнвея: в архивах сохранилась подписанная Артуром Лурье просьба о предоставлении матери Рахманинова теплой комнаты в богадельне. На совести каких «настоящих», «лучших» пролетарских деятелей это «уплотнение»?

 

В 1931 году была напечатана статья Николая Выгодского «Небесная «идиллия» или фашизм в попов­ской рясе»:

 

«Уход «в небеса» есть своеобразный вид мистицизма, который составляет «духовную» форму междуна­родной поповщины. «Планеты» Хольста — глубоко политическое произведение... Вся симфония построена на сопоставлении идеи воинствующего империализма, грубой солдафонщины, фашизма — с одной стороны, со­циал-фашистского, елейно-лицемерного пацифизма — с другой стороны, и все это завершается упадочно мистическими нотками смертельных галлюцинаций.

Исполнение такой программы в дни «великого поста» и в дни процесса меньшевиков-вредителей усили­вает политический характер концертов как демонстрации классово-враждебных сил. Это в особенности под­черкивается тем обстоятельством, что именно рахманиновские «колокольные звоны» фигурируют в качестве музыкального символа поповско-черносотенной реакции в книге Чаянова (см. статью Ярославского «Мечты Чаяновых и советская действительность», помещенная в «Правде» во время процесса «промпартии» — 18 октября пр. г.). Ответственность за реакционную демонстрацию несет устроитель — художественное руковод­ство Большого театра».

 

Далее следовало письмо «Против пропаганды белоэмигрантского творчества», составленное Дедкой, Бабкой и иже с ними:

«В редакцию поступили резолюции общего собрания ячеек ВКП(б) и ВЛКСМ Высшей музыкальной школы им. Ф. Кона и общего собрания студентов и педагогов ВМШ с резким протестом против демонстра­ции реакционных сил, какой явились концерты ГАБТ’а  5 и 6 марта (исполнение «Колоколов» Рахманинова и «Планет» Хольста) и с требованием реши­тельного бойкота творчеству белоэмигранта Рахманинова.

Обращая внимание руководящих партийных организаций на вылазку воинствующей реакции, – говорит­ся в резолюции ячеек,— ячейки ВКП(б) и ВЛКСМ Высшей музыкальной школы им. Ф. Кона требуют рассле­дования этого дела, выявления инициаторов и организаторов, а также принятия решительных мероприятий к обеспечению проведения генеральной линии партии в области музыкального искусства...

Общее собрание педагогов и студентов Высшей музыкальной школы им. Ф. Кона в ответ на последнее антисоветское (по поводу «принудительного труда в СССР», газ. «Нью-Йорк Таймс» от 12 января т. г.) вы­ступления композитора-белоэмигранта Рахманинова, в ответ на усиливающуюся пропаганду его творчества известной группой музыкантов,— единогласно постановляет объявить бойкот произведениям Рахманинова.

В советских музыкальных учебных заведениях не могут и не должны исполняться произведения автора, чье имя является символом белых интервентов... Всякое исполнение произведений Рахманинова в условиях обостреннейшей классовой борьбы, переживаемой нами, становится средством сплочения враждебных нам сил реакции. Именно такими были концерты, организованные Гос. ак. Больш. театром с исполнением рели­гиозно-мистического контрреволюционного произведения Рахманинова — «Колокола».

Для советских музыкантов не существует «чистого искусства» в момент наступающих решительных боев пролетариата с интервенцией международной буржуазии.

Общее собрание призывает учебные заведения, концертные и издательские организации последовать примеру Высшей музыкальной школы им. Ф. Кона и прекратить исполнение и печатание творчества матеро­го врага советской власти — белогвардейца Рахманинова».

 

В завершение следовал отчет об административных санкциях:

 

«В связи с контрреволюционным выступлением композитора Рахманинова в американской прессе прав­ление Музгиза постановило прекратить перепечатку произведений Рахманинова и изъять из продажи массо­вые издания его произведений».

 

Формулировки «низкопоклонничество перед Западом», «изменники Родины Дягилев и Стравинский», связываемые исключительно с 1948 годом, – не более чем перепевы доносов конца 20-х-начала 30-х годов.

 

Вечером Маргарита попросила Подругу:

– Расскажи мне про Машу, я знаю ее только в лицо. Правда, ее прозвали «тридцать три несчастья»?

– Не надо так! Если Маша и похожа на кого-то из чеховских героев, так на Каштанку. Помнишь, как с ней играл ее маленький хозяин? поманит кусочком мяса на нитке, даст проглотить и с веселым смехом вытаскивает из желудка. А собачка продолжает преданно его любить – до такой степени, что бросает нового доброго хозяина, стоит этому мальчишке ее поманить. Так и с Машей: она всем подсказывала, всему курсу диктовала курсовые и дипломы. Вечно выискивает каких-то несчастненьких, нуждающихся в помощи: возится с ними, возится, а потом не только оказывается выброшенной на помойку – они еще и глумятся: такая вот ненормальная – последнюю рубашку сняла, не умеет жить! Недавно тут увязался за ней один несчастный-разнесчастный, все плакался: и в семье его не понимают, и стерва-жена с матерью рассорила – он даже на похороны не пришел, и сын у него дебил, и коллеги сволочи, и докторскую он никак закончить не может. Маша ему весь материал на блюдечке с каемочкой принесла, вплоть до нотных примеров и библиографии. Жалела, жалела, кормила-поила. Так он не просто ее бросил, как защитился, – всюду доказывал, что она ему не пара: полукровка, без связей, да и вообще какая-то юродивая. А ей напоследок заявил: «Ты мне никогда не была нужна! Сама навязалась, я тебя ни о чем не просил – пожалел просто, приласкал, как приблудившуюся собачонку. Ну а теперь извини: у меня на тебя времени нет». – Она мне после этого сказала: «Больше никогда никому сама помощи не предложу, не хочу снова услышать: «сама навязалась». Только, боюсь, ненадолго ее хватит.

 

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею,

то я – медь звенящая, или кимвал звучащий.

 

– Да, это жанр знакомый и почему-то особенно распространенный среди полукровок, – отметила про себя Маргарита. И вспомнились ей ее знакомые, мать и дочь, – православные неофиты. Типичные Белые Вороны! в еврейской среде их в лучшем случае еле терпят, а то и откровенно презирают, для русских они – выкресты, люди второго сорта. Постоянные неприятности с ГБ: то религиозную литературу, то Там-и-Сям-Издат распространяют. Тоже вечно в окружении каких-то несчастненьких: поят их, кормят, пристраивают, а те только и знают, что гадить. Вот и последний эпизод случай – бездомный бард: жил в доме – то ли друг, то ли муж, то ли жених дочери – сам, во всяком случае, мужем представлялся, – стихи распечатывали, рекламу, вечера устраивали... разумеется, исчез, став чуть-чуть известным.

Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру,

так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я – ничто.

 

– Маша этого своего знакомого так идеализировала – сил никаких нет: ну, прямо Гамлет и Фауст в одном лице, – тут вам и Weltschmerz, и Sehnsucht, и прочие атрибуты романтического сознания. Я все пыталась ее хоть чуточку отрезвить: – Подумай, как он своей семье отзывается. Это же дешевка: жену при подруге поносить! – Нет, ты его не знаешь: он такой тонкий!

 

– При слове «тонкий» я скоро буду кусаться, – как-то раз вырвалось в раздражении у Друга. – И кто это породу такую вывел: «где тонко, там не рвется»? Бездельники, тупицы: ни черта сами не умеют и делать ничего не хотят – находят несчастных баб: выжмут все из одной, бросают – переходят к другой... Впрочем, не так уж это ново: раньше таких альфонсами звали... Все эти «тонкие»... глаза бы на них не глядели: уже не мужчины, но еще как бы не женщины. Болонки, левретки, хобби – маникюр да журналы дамской моды.

 

(Вот изумился бы и обиделся Друг, если бы узнал, как сокрушался в свое время Учитель: – Слишком тонкая у него душа, почти женская нервность и восприимчивость. Что-то в нем от «Трех сестер» в столичном варианте. Как смотрю на него, так в памяти сразу встают старо-арбатские дворики: смеркается, мягко сыпется снежная мука, уже зажгли лампы. От кафеля тянет теплом, посреди гостиной – стол, уютно накрытый к чаю, с набегающими на белоснежную скатерть желтыми и серо-голубыми бликами... Скоро соберутся друзья, завяжется приветливо-непринужденная беседа, вдруг вспыхнет жаркий спор... Какая прелестная жизнь! «Русь уходящая». Да и внешне похож он на нестеровских иноков... Где все это? Родные и друзья, что уцелели, – иные здесь, а те далече... дворики давно небрежно заглотала, даже не потрудившись разжевать, Вставная Челюсть – Новый Арбат... А наш Друг-инок – прозрачная тень, ходячий анахронизм. Вы поглядите, как от него девушки шарахаются, шушукаются за спиной: он при дамах встает, шляпу снимает, разговаривает вежливо-церемонно... Жаль мне его!)

 

 

(Из дневника Друга)

Навязчивая идея «пролетарских» писателей, художников, музыкантов — найти, изобличить и покарать «классовых врагов», «врагов пролетариата», «врагов народа». Entartete Kunst — завоевание отнюдь не гитлеровского, режима, как и понятия «формализм» и «упадничество» — вовсе не озарения Жда­нова. Существует подлая и опасная легенда, дескать, ленинское правительство отличалось необыкновенной культурой и терпимостью, в частности, по отношению к «левому искусству». Обратимся к подлинникам и начнем с высказываний Ленина о культуре, взятых на вооружение «пролетарскими музыкантами» в борьбе против «декадентов» и «формалистов» и сведенных позже советской идеологией и пропагандой к магической формуле «Искусство принадлежит народу»:

«Должны ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьяне нуждаются в черном хлебе? Я понимаю это, само собой разумеющееся, не только в буквальном смысле слова, но и фигурально – мы всегда должны иметь перед глазами рабочих и крестьян. Ради них мы должны научиться хозяйничать, считать. Это относится также и к области искусства и культуры... Красивое нужно сохранить, взяв его как образец, исходить из него, даже если оно «старое». Почему нам нужно отворачиваться от истинно-прекрасного, как от исходного пункта для дальнейшего развития, только на том основании, что оно «старо»? Почему надо преклоняться перед новым, как перед новым богом, которому надо покориться только потому, что «это ново»? Бессмысслица, сплошная бессмысслица. Здесь – много художественного лицемерия и, конечно, бессознательного почтения к художественной манере, господствующей на Западе. Мы хорошие революционеры, но мы чувствуем себя почему-то обязанными доказать, что мы тоже стоим «на высоте современной культуры». Я же имею смелость заявить себя «варваром». Я не в силах считать произведения экспрессионизма, футуризма, кубизма и прочих «измов» высшим проявлением художественного гения. Я их не понимаю. Я не испытываю от них никакой радости... Но важно не наше мнение об искусстве. Важно даже не то, что даст искусство нескольким тысячам общего количества населения, исчисляемого миллионами. Искусство принадлежит народу. Оно должно уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу трудящихся масс. Оно должно объединять чувство, мысль и волю этих масс, подымать их».    

Уже в 1925 году совэстет Анатолий Луначарский говорил о «борьбе отживающего формализма с революционным реализмом» и «двух аристократических группах» в искусстве – «буржуазном новаторстве» («буржуазный леф») и «буржуазном эпигонстве». А четырьмя годами позже он утверждал:

«Буржуазный индивидуализм приводит к разъединенным творцам и к аристократически замкнутому творчеству, понятному только для определенных групп интеллигентов... Современная музыка почти по всей Европе впала в коллективный грех формализма». 

От систематических нападок на «индивидуализм», «эстетизм», «декадентство» и «формализм» «про­летарские музыканты» перешли в атаку. В 1927 году журнал «Музыка и Ре­волюция» опубликовал памфлет «“Последнее слово“ отживающей культуры», направленную против «зауми», «конструктивизма», «субъективизма», «интеллектуализ­ма» Алексея Крученых, Велемира Хлебникова, Владимира Маяковского, Василия Каменского, Елены Гуро, Марка Шагала, Всеволода Мейерхольда, а также Игоря Стравинского, Арнольда Шенберга и Николая Рославца. Статья заканчивалась приговором:

«Конструктивизм в его крайних проявлениях (интеллектуализм, формализм и фетишизация творчества), это – запоздалый продукт отживающей культуры и удобная ширма для тех, кто против строительства новой жизни».

После того, как июльский 1928 г. пленум ЦК ВКП(б) утвердил концепцию «обострения классо­вой борьбы по мере развития социализма», заменив лозунг «кто кого» на «мы – их», Всероссийская музыкальная конференция, проходившая в Ленинграде с 14 по 20 июня 1929 года, призвала бо­роться с классовыми врагами, использующими во враждебных целях искусство. К ним были причислены «кула­ки», «сектанты», «спецы», «попы», «баптисты», «последователи Троцкого и Воронского». «Клас­сово чуждыми» были объявлены произведения Прокофьева, Рославца, Шиллингера, Шрекера, Кшенека. После призыва к чистке оперного репертуара под запретом оказались «религиозно-мис­тические» оперы «Сказание о невидимом граде Китеже» Римского-Корсакова и «Парсифаль» Вагнера, «Демон» Рубинштейна и «Пиковая дама» Чайковского. С этого момента борьба с «попутчиками в музыке» – Ассоциацией современной музыки» – расценивались как «политическая», «идеологическая», «классовая». «Современничество» определялось как «поли­тичеcкий блок», его деятельность приравнивалась к «идеологической интервенции», «меньшевиз­му» и «оппортунизму».

 

 

 – В случае с Машей, – продолжала Подруга, – меня отчасти успокаивает то, что она стихи пи­шет. Единственно приличное, что от этого горе–романа осталось, воистину: «из какого сора растут стихи, не ведая стыда»...

                                                                                               

                                                                                                Цвет осени и цвет болезни –

                                                                        провалом в меркнущих зрачках.

                                                                        След охры оползает с лезвий

                                                                        осин в ржавеющих кустах.

                                                                        Кругла, жемчужна капель россыпь,

                                                                        вспотело небо – будет град.

                                                                        Простым платком небрежно брошен

                                                                        туман на облетевший сад.

                                                                        Пьянящий, терпкий привкус дыма.

                                                                        Теплом шуршащим по ногам

                                                                        проводит ветер. Нелюдимо

                                                                        ворвется эхом в птичий гам.

                                                                        Пустует дом глухой и жмется

                                                                        от станции невдалеке.

                                                                        И ждет, и знает – отзовется

                                                                        гудок веселый в тупике.

                                                                        И скрипнет дверь, наполнит шумом,

                                                                        разноголосицей густой,

                                                                        до крыши откликаясь гулом –

                                                                        гостей пустили на постой.

                                                                        Мы осенью переболели

                                                                        разлуку горькую и страх...

                                                                        След охры оползает с лезвий

                                                                        осин в ржавеющих кустах.

 

 

                                                                        Я в звенящую даль ухожу, схоронясь

                                                                        от давнишних постылых врагов.

                                                                        Из полона с собой уведу, не таясь,

                                                                        я тебя для родных берегов.

                                                                        Полуночное чтенье невнятных тревог

                                                                        затвердилось давно, ворожа.

                                                                        И сбывается весть стародавняя в срок –

                                                                        вещий сказ про тебя и меня.

                                                                        Повторяем побег заповедной тропой –

                                                                        нам проложены встарь все следы.

                                                                        И вступаем в завещанный круг золотой –

                                                                        схлынут оползни, хмурые сны.

                                                                        Все качаются ржавые гроздья рябин,

                                                                        и осенняя роща нежна.

                                                                        Пересказана быль... влажный шепот осин

                                                                        отголоски доносит, кружа.

                                                                                               

 

                                                                                                шок оторопь крысиный писк и сажа

                                                                        тумана клочья задувает в щель

                                                                        сквозняк промозглый оборотней стража

                                                                        вампиры нечисть дробный стук и прель

                                                                        но свету есть нежданное спасенье

                                                                        отраву выплеснуть и угадать

                                                                        в дремотно золотом тепле прощенье

                                                                        и черному тогда не сдобровать

 

 

 

– А знаешь, про что последнее? Этот тип убедил ее, что его сглазили, так эта дурочка помчалась ночным поездом, а потом – сельским автобусом куда–то к черту на кулички! к какой–то бабке-знахарке – порчу сводить. И как она только автобусное расписание в Москве раздобыла и все устроила? непрактичнее особы я в жизни не встречала. Когда она мне эту свою одиссею описыва­ла, я не знала: плакать или смеяться... Только бы писать не перестала: уж очень сильный шок!

 

И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение,

а любви не имею,– нет мне в том никакой пользы.

 

Маргарите вспомнился Ее Бывший, точнее не он, а его вежливые родители, каждый раз вы­спрашивавшие при встрече: а не собирается ли, мол, ваша мама развестись с отцом? инвалид – та­кая обуза... И впрямь, у семьи Ее Бывшего были свои, и немалые трудности: дед, наделенный советской властью сразу после Октября земельным участком в гектар в черте Москвы (велики были, стало быть, заслуги: у всех прочих землю и имущество, как известно, в ту пору отбирали без разгово­ров!) впал в старческий маразм. – Приходится, – охотно объясняла бывшая свекровь, – запирать его по­дальше от посторонних глаз.

Хотя крошечная конурка помещалась в самом конце огромного дома, дед сильно стеснял свет­скую жизнь семьи: временами до гостей в столовой доносился стук и вой – дед метался по своей клетке, словно зверь... Особенно сложным положение родителей Ее Бывшего стало, когда дом решили сносить: взамен им была предложена – правда, огромная, правда, роскошная! но квартира – не особняк... Семья погрузилась в траур, мать с головой ушла в обучение иностранцев русскому язы­ку, на котором она писала почти без грамматических ошибок («исключительно ценный кадр», «много лет проработала за границей» – отмечалось в характеристиках), а отец даже взял отпуск «по собственному желанию»... Случайно отперев дверцу далекой клетки перед самым переездом – дед почему–то затих в последние два–три дня, – обнаружили его на полу без сознания. Смерть была легкой – не приходя в себя, он скончался в приемном покое соседней больницы, к счастью, так и не узнав, как его болезнь омрачала жизнь всей семьи...

 

(Из дневника Друга)

В обойму особо опасных «классово чуждых элементов» в музыке закономерно вошло имя Иосифа Шиллингера: одним из достижений «пролетарских музыкантов» явилась фак­тическая высылка композитора за границу. Канва событий известна: в 1928 году Шиллингер стал не­возвращенцем, оставшись в Америке. Перед тем он попал под идеологический обстрел как органи­затор первого в СССР джаз–оркестра и пропагандист джаза, а также как «формалист», внедряв­ший математический метод в сочинение музыки. Но вот что прочно забыто: у Шиллингера были все основания торопиться с эмиграцией: в 1928 году журнал «Музыкальное образование» опубли­ковал политический донос – призыв к расправе:

 

«Уважаемый тов. редактор!

Ассоциация Пролетарских музыкантов, Производственный Композиторский Коллектив при Московской Государственной Консерватории, Академическая Комиссия Профкома Ра­бис’а МГК просят поместить при­лагаемое письмо–протест в Вашем журнале.

Отбор произведений искусства для ознакомления запада с действительными художественными достиже­ниями СССР – несомненно ответственная задача. Это в одинаковой мере относится ко всем видам ис­кусств, так как каждое искусство лишь различными средствами, по–своему, говорит об одном и том же: об идейно–эмоциональном мире общества, его создавшего.

До сих пор почти монопольным «представителем» советского музыкального искусства за границей явля­лась «Ассоциация Современной Музыки», которая, как уже неоднократно отмечалось в музыкально–общест­венной печати,– выдавая глубоко упадочные произведения своих членов за «новую», «революционную» рус­скую музыку, – содействовала неправильной информации запада об идеологическом лице нашего Союза... Но если отбор произведений искусства для ознакомления запада с нашими художественными достижениями обычного порядка – сложное и ответственное дело, задача усложняется и становится политически важной, когда речь идет о произведениях, ставящих себе целью отобразить революционную действительность нашей страны.

В связи с этим перед нами в данный момент встал вопрос о недопустимости предоставления разрешения упомянутой «Ассоциации Современной Музыки» посылки для исполнения на Международном Музыкальном Фестивале Интернационального О–ва Современной Музы­ки в Сиенне (Италия) летом текущего года, – сре­ди других произведений русских композиторов – симфонической поэмы «Октябрь» ленинградского компози­тора Шиллингера. Произве­дение это, построенное на материале «революционных» и «бытовых» «песен эпо­хи Октябрьской Революции» («Вы жертвою пали», «Интернационал», «Смело, товарищи, в ногу», «Алеша–ша», «Цыпленок жареный», «Фокс–тротт», «Бостон») одним замыслом своим снижает и вульгаризирует идею Октября. Выполнение же соответствует замыслу, закрепляет его, так как композитор подает и те и другие песни в плане гротеска и издевки, что создает двусмысленное впечатление от характеристики автором от­дельных моментов десятилетия Октября.

Нечего и говорить, что в произведении этом (в котором, как в калейдоскопе, мелькает около 2–х десят­ков музыкальных тем) совершенно отсутствует какая бы то ни было музыкально–революционная идея, или отображение подъема масс во время великого восстания. Наоборот, «мещанские» эпизоды поднесены с та­ким, переходящим в смакование, вкусом, что «успешно конкурируют» с большим количеством (12) ре­во­лю­­ционных песен и доминируют над ними, так как последние представляющее собой искусст­венный и слабо мотивированный набор. Оставляя в стороне разбор мотивов, заставивших АСМ сделать данный выбор, мы считаем своим долгом заявить свой протест против демонстрацией за границей в качестве перво­го революционного произведения рапсодии «Октябрь», особенно в настоящее время, когда после «Броненос­ца Потемкина» выросли интерес и внимание к революционному искусству СССР.

Одновременно мы выдвигаем перед соответствующими организациями и учреждениями вопрос о необ­ходимости и в музыкальной политике проведения классовой линии, упорядочения прессы, критики и органи­зации настоящего идеологического контроля над печатаемыми и пропагандируемыми нашими концертными организациями в Союзе и за границей – музыкальными произведениями.

 

Совет Ассоциации Пролетарских Музыкантов

Бюро Производственного Композиторского Коллектива при М.Г.К.

Академическая Комиссия Профкома Рабис М.Г.К»

 

Шиллингер использовал одну из последних возможностей спастись. Примерно в то же время об эмиграции всерьез думал Николай Рославец; в 1931 году после долгой травли страну покинул Евгений Замятин, а в 1930 году его друг, Михаил Булгаков, писал Сталину, прося о разрешении на отъезд. С аналогичной просьбой к правительству обратился в 1932 году Александр Мосолов – в 1937 году он угодил–таки в ГУЛАГ по обвинению в «контрреволюционной пропаганде». Эми­грация Шиллингера дополнила число отъездов–невозвращений, связанных с именами Федора Шаля­пина, Артура Лурье, Леонида Сабанеева и многих других.

 

(продолжение см. здесь:  http://www.anticompromat.org/raznoe/lobanova2.htm)